Пол Боулз - Замерзшие поля
Ближе к полудню шаланда задела погруженный в воду корень, и тот подтолкнул ее в тихую заводь под покровом прибрежных зарослей. Здесь его жалили яростные мухи, а из листвы высоко вверху говорливая птичка бегло сообщала вновь и вновь: «Идигарага. Идигарага. Идигарага».
То, что послышались голоса и в плоскодонку вцепился кто-то, плескавшийся рядом, его не особо утешило, так сосредоточен он был на неясной внутренней драме. Лишь когда несколько человек забрались внутрь, присели возле него и заговорили, он шевельнул рукой и, прищурившись, посмотрел на них. Его окружили пятеро молодых мужчин, все поразительно похожие друг на друга. С их обнаженных тел на него стекала вода. Он вновь закрыл глаза: зрелище было слишком неправдоподобным. Один, тем временем, спрыгнул с шаланды, вернулся с зеленым кокосовым орехом и срезал его верхушку. Он плеснул сок на лицо фотографа, и тому удалось слегка приподняться и допить остальное. Минутой позже он вновь посмотрел на них и спросил:
— Вы братья?
— Si, si, — ответили они хором. Это почему-то его утешило.
— Hermanos[76], — вздохнул он, вновь сползая в золу. Затем добавил отчаянно, надеясь, что они все еще способны его слышать: — Пожалуйста, отвезите меня в Рио-Мартильо.
Это был краткий антракт ясности. Они вытащили шаланду обратно под жаркое небо, не мешая ему лежать и стонать сколько влезет. В какой-то миг он решил: нужно объяснить им, что он даст каждому семьдесят пять сентаво за труд, но они посмеивались и толкали его обратно.
— Мои туфли! — закричал он.
— Нет тут никаких туфлей, — ответили ему. — Лежи спокойно.
— А когда мы доберемся до пляжа, — выпалил он, вцепившись в коричневую щиколотку у своего лица, — как вы доставите меня в Рио-Мартильо?
— Мы не собираемся на пляж, — ответили те. — Пойдем через болото и канал.
Он какое-то время лежал неподвижно, стараясь отвлечься от безумных мыслей, кипевших в мозгу.
— Мы плывем к Рио-Мартильо? — задыхаясь, спросил он и с трудом приподнялся, стараясь что-то разглядеть в чаще окруживших его смуглых ног и рук; ему было глубоко и беспричинно стыдно — он вновь не справился с поражением. Они рассмеялись, мягко толкнули его на дно и продолжили ритмично грести на восток.
— Заводская труба, — сказал один другому тыча вдаль. Воображение унесло фотографа вспять, в тихое место у берега, где высоко в ветвях говорила маленькая птичка: он вновь услышал ее болтовню.
— Идигарага, — произнес он, безукоризненно подражая ее голосу и интонации. Вокруг захохотали. Один из парней взял его за руку, немного потряс.
— Знаешь эту птичку? — спросил он. — Это очень смешная птичка. Она прилетает в чужие гнезда и сидит там, а когда другие птицы дерутся с ней и прогоняют, садится на то же дерево и говорит: «Идигарага». Это значит: «Ire a Garagua,[77] nadie me quiere. никто меня не любит». Повторяет это снова и снова, пока ее не заставят улететь еще дальше, чтобы этого больше не слышать. Ты сказал все совершенно верно. Скажи еще раз.
— Si, si, — согласились остальные. — Otra vez![78]
Фотограф не собирался ничего повторять. Стыд оттого, что он потерпел неудачу, беспокоил его уже меньше. В его нынешнем положении непросто отыскать место для птички, но он знал, что сделать это придется.
Когда «Компанья Асукарера Риомартильенсе» дала длинный гудок, чтобы объявить наступление полудня, звук на секунду повис над пустынной топью, точно невидимая струя дыма.
— Las doce[79], — сказал один из братьев. Проскользив над поверхностью воды, большая золотисто-черная стрекоза вспыхнула на босой ноге фотографа. Дважды подняв и опустив крылышки, она вернулась на свой извилистый путь, кружа и пикируя над лапной к Тапиаме.
— Скажи еще раз, — упрашивали его братья.
(1959)
Тысяча дней для Мохтара
перевод В. Кондратьева
Мохтар жил в комнате недалеко от своей лавки, прямо над морем. Высоко над лежанкой у него было окошко, и он, встав на цыпочки, смотрел, как далеко внизу волны бьются о камни мола. Шум моря тоже был слышен, особенно по ночам, когда касбу окутывал дождь, а на узких улочках можно было повстречать только нежданный порыв ветра. В такие ночи гул волн заполнял все, хоть Мохтар окно не открывал. В году таких ночей было много, именно тогда ему не хотелось возвращаться домой и сидеть в комнатке. Он жил один уже десять лет после смерти жены; одиночество никогда не давило на него, если погода была ясная и в небе блестели звезды. Но дождливая ночь всякий раз напоминала ему те счастливые часы, когда в такую же бурю они с большеглазой невестой закрывали тяжелые ставни и тихо коротали часы до рассвета. О таком Мохтар думать вообще не мог, он шел в кафе «Газель» и часами играл в домино с кем угодно, лишь бы не возвращаться домой.
Мало-помалу завсегдатаи кафе научились сверять по нему время. «Вот уже пошел дождь, скоро появится Си Мохтар. Оставь ему место на циновке». И он их никогда не подводил. Он был любезен и тих — а потому желанен в любой игре, ибо завсегдатаи кафе считали друг друга слишком болтливыми.
Этой ночью в кафе «Газель» Мохтар ощущал беспричинную тревогу. Его раздражало щелканье костяшек на игорных столах. Металлический скрежет фонографа в задней комнате тоже донимал его, и он с непонятным беспокойством оглядывал каждого, кто появлялся в дверях с порывами влажного ветра. Он часто посматривал в ближнее окно на бесконечную черноту моря, лежащего у подножия города. По ту сторону стекла, на самом краю скалы, болезненно склоняясь от ветра, белели во мраке побеги бамбука, на которые падал свет из кафе.
— Поломаются, — пробормотал Мохтар.
— Чего? — переспросил Мохаммед Слауи.
Мохтар рассмеялся, но ничего не ответил. Вечер тянулся, а его беспокойство все росло. В дальней комнате остановили фонограф и пронзительно затянули песню. Несколько человек вокруг подхватили напев, и Мохтар больше не слышал шум ветра. Когда партия в домино подошла к концу, он резко поднялся и пожелал всем доброй ночи, не беспокоясь, удивит его внезапный уход остальных или нет.
На улице дождь едва моросил, но ветер бушевал, поднимаясь от берега и принося с собой кровавый запах моря: волны, казалось Мохтару, бьются совсем близко, почти под ногами. Он шел, опустив голову. На горах мусора сидели коты: они то и дело перебегали ему дорогу с одной кучи на другую. Подойдя к своей двери и вынув ключ, Мохтар почувствовал, что сейчас совершит что-то непоправимое: стоит ему войти, и ничего уже не изменишь.
«Да что же это? — спросил он себя. — Может, я сейчас умру.» — Это его не пугало, хотя лучше было бы знать заранее. Прежде чем отпереть дверь, он размял руки, потом ноги: боли не было, все казалось в порядке. «Что-то с головой», — решил он. Но голова была ясной, мысли двигались правильно. И все же эти открытия не обнадежили его, он знал: что-то где-то не так. Мохтар запер за собой дверь и стал в темноте подниматься по лестнице. Яснее всего в эти минуты он ощущал, что убежденность, будто он вступает в новую часть своей жизни, сродни сигналу. Ему будто сказали: «Хватит». «Хватит что?» — спрашивал он себя, раздеваясь. У него не было ни тайн, ни обязанностей, ни планов на будущее, ни ответственности. Он просто жил. Он не мог внять этому предостережению, ибо не понимал его. И все же не было сомнений, что оно в комнате: стоило Мохтару лечь, он ощутил его с новой силой. Ветер тряс ставни. Снова хлынул дождь — он свирепо колотил по стеклам в коридоре и грохотал по трубе с крыши. Неукротимый вой волн поднимался от подножия крепостных стен. Мохтар задумался о грусти, о холоде сырого одеяла: провел пальцем по соломе на стене. Простонал «Ал-лах!» в ночной мрак и забылся.
Но даже во сне он беспокоился; его сновидения неутомимо и беспорядочно продолжали явь. Тот же призвук тайного предостережения доносился среди улиц и лавок, протянувшихся перед ним. Мохтар очутился у входа на базар. Внутри было очень много людей, прятавшихся от дождя. Хотя настало утро, стояла такая темень, что лампочки горели на всех прилавках. «Если бы она это видела, — сказал он самому себе, подумав, сколько радости это доставило бы жене. — Бедная девочка, в ее времена тут всегда было темно». И Мохтар задумался, имеет ли он право жить и смотреть, как меняется мир, когда ее уже нет. С каждым месяцем мир понемногу изменялся, еще дальше уходил от того, который знала она.
«Так зачем же я покупаю это мясо, если она не сможет его съесть?» Он стоял у прилавка своего друга Абдаллаха бен Бухты, разглядывая вырезку, разложенную на мраморной плите. Внезапно у них с Бухтой разгорелась ссора. Он увидел, как хватает старика за горло, пальцы сжимаются сильнее: он душил Бухту, и ему это нравилось. В этой жестокости таились завершенность и облегчение. Лицо Бухты почернело; он упал, его потускневшие глаза выкатились, точно у барашка на блюде к празднику Аид-эль-Кебира.