Эмилиян Станев - Будни и праздники
— Не может и не может, — повторял Скорешков, спускаясь по ступенькам. — Как это уменьшат? Сам министр сказал: жалованье уменьшать нельзя. Врет эта сорока. Гусыня этакая! Распустеха! Мяучит, как киска, а когда я облил ее белые туфли водой, она меня так обложила… Сплетница. Все врет! Не может того быть!
А в нем что-то кричало: может, может, да и сам Скорешков знал — как они захотят, так и сделают.
Он шел по улице, натыкаясь на людей. Его злость на машинистку куда-то отодвинулась, как только он вспомнил про булочника.
«А что, если он откажет и не станет давать в долг?
Тогда… Боженька милостивый… Боженька милостивый… — беспомощно повторял Скорешков. — Я придушу его, этого проклятого фракийца!»
И он начал думать, как его уговорить, что ему сказать. Потом стал прикидывать, сколько он будет получать, когда снова уменьшат жалованье, но ни на чем не мог остановиться. Новые заботы в голове его разлетались как вороны во все стороны, и ум был не в силах с ними справиться.
Троих детишек надо было одеть-обуть. Старшая девочка ходила еще в зимнем пальто: платьице у ней изорвалось. Второму некуда уже было ставить заплатки на штанишках. У третьего не было башмаков. Сам Скорешков обносился. Утром он заметил, что у него на пальто протерлись локти. Дня через три будут дыры…
Дети ходили в школу, опять нужны были деньги. Кроме него некому было о них, сиротах, позаботиться. Скорешков забрал их к себе и поставил крест на своей жизни.
«Да и смогу ли я жениться, когда на шее у меня висит эта малышня?» — часто думал он.
Всю жизнь Скорешков оставался целомудренным, хотя втайне мечтал о женщинах.
Все это теперь беспорядочно крутилось у него в голове и душило.
«А тут еще и жалованье уменьшают», — вспомнил Скорешков и вдруг вздрогнул. Рядом с ним раздались музыка и церковное пение.
На бульваре остановилась похоронная процессия.
На катафалке возвышался дорогой гроб, обвитый траурными лентами, на которых золотыми буквами было что-то написано. Два солидных господина, обнажив лысые головы, красные и потные, держали огромный венок из цветов с повисшими лентами.
Они топтались на месте, переступая как бы в такт с сытыми нетерпеливыми конями, впряженными в катафалк, и вытирали платочками потные лица. За катафалком следовали, взявшись под руки, близкие покойного. А за ними — толпа почитателей, родственников и друзей.
По обе стороны бульвара люди останавливались и снимали шляпы.
И тут-то Скорешков, измученный и озлобленный, вдруг рассердился на всех этих людей, покорно идущих за покойником в этот жаркий майский день, на их холеные лица, на траурную музыку, на ленты, цветы, венки, на дорогой гроб, и в его истерзанном мозгу родилась злобная мысль не снимать шляпу.
«Зачем снимать? Еще неизвестно, может, он каким — нибудь кровопийцей был? — думал Скорешков. — С бедняков семь шкур драл, а свое жалованье увеличивал… Плевать мне на эти обнаженные головы».
— Начальник лесного управления, — донеслось до Скорешкова, и он понял, что покойник и в самом деле был начальником.
Скорешков продолжал шагать и почти поравнялся с гробом.
— Не сниму. Ни за что не сниму, не сниму, — злобно твердил он, чувствуя в то же время, как старые привычки покорного животного борются в нем с накипевшей злобой. Сердце заколотилось, ноги подкосились. Он почувствовал, что все на него смотрят.
«А почему, собственно, не снимать шляпу, — приходили ему в голову и такие мысли. — Все там будем. И перед всеми снимают».
Но зуб опять дернуло, и игла впилась в мозг.
«А почему снимать? Подумаешь! Меня на казенный счет зароют. А этого с венками, торжественно, с музыкой понесли… Почему? Не буду снимать… А что такого? Не сниму, и все тут!»
И он повернул прочь.
Люди с удивлением смотрели, как длинный сухой человек в засаленной серой шляпе и с протертыми на локтях рукавами пробирается сквозь толпу и уходит, не оказав почтения покойному.
Он уже обогнал попов, когда кто-то его окликнул:
— Скорешков!
От толпы отделился низкий полный человечек, нагнал его и грубо дернул за рукав.
Скорешков обернулся и вздрогнул.
Перед ним стоял его начальник и строго смотрел на него своими маленькими, как черные пуговки, глазками. И он не успел опомниться, как человечек угрожающе затряс головой и закричал:
— Значит, и вы… Значит, и вы… из тех… С идеями? Против церкви, государства?.. А! Так, что ли? А? Хорошо. Оч-чень хорошо!
В черных глазках-пуговках зажглись злобные огоньки, начальник угрожающе привстал на цыпочки, подняв свое полное тельце. А потом, вытянув губы трубочкой, со своей обычной гримасой возмущения вдруг прошипел:
— Завтра же я тебя уволю!.. Безбожник этакий! Чтоб неповадно было… Затем ли вас государство кормит, чтобы вы его подрывали!
Все было кончено.
Толпа сгустилась. Музыка заиграла. Катафалк закачался вместе с гробом, и попы запели. Запах ладана поплыл в воздухе.
Скорешков стоял и тупо смотрел перед собой.
А маленький потный человечек с глазками-пуговками пристойно шел за покойником и сердито говорил своему соседу:
— В последнее время таких у нас развелось много. А правительство не смотрит… Надо принимать меры против этих идей…
Почтальон Мартин
© Перевод М. Тарасовой
В это утро городской почтальон Мартин с грохотом промчался по каменному мосту.
По быстроте, с которой неслись его вороные кони, было видно, что Мартин сердит. Выпиравшие крылья разбитой желтой коляски стучали, колокольчики на сбруе вторили дребезжанию привязанного сзади ведра, а ржавые рессоры скрипели, как кузнечики.
Стоя на козлах в широкой соломенной шляпе, в короткой кожаной безрукавке и с сумкой, бившей его по боку, Мартин размахивал кнутом, погонял лошадей. Несколько куриц испуганно перелетело через заборы, спавшая на дороге собака лениво отошла в сторону. Коляска протарахтела мимо беленых домов и очутилась за городом. На пыльном шоссе грохот ее стих, кони успокоились и уже не неслись вскачь. Мартин отпустил поводья и сел на козлы.
Белое шоссе, покрытое холодной пылью, выползало, как огромная змея, между последними домами и терялось среди холмов. Утренняя прохлада была пропитана запахом вянущей зелени. Над посеревшим жнивьем висело чистое небо, и его голубизна казалась кроткой и словно застывшей.
Коляска медленно тащилась по шоссе. В безмолвии осеннего утра громко раздавались стук колес и поскрипывание ремней. Почтальон ни разу не обернулся назад. Его сердитый взгляд скользил по пыльным кустам на холмах, из-за которых высовывался краешек солнца.
Никогда раньше Мартин не уезжал так из города. Всего месяц назад из каждого дома ему кричали «Счастливого пути!», просили купить в окружном городе кто пряжу, кто лекарства и всякие другие мелочи, которых не было в их городке. Женщины издалека улыбались ему, чтобы заслужить его расположение, а когда он встречал их на улице с пустыми ведрами, то грозил кнутом.
Вдова кузнеца поджидала его у дверей своего дома, чтобы крикнуть шутливо: «Того гляди задавишь, разбойник! Да и сам убьешься!» И если Мартин был в хорошем настроении, то махал ей своей широкополой соломенной шляпой и успевал крикнуть скороговоркой: «Худое споро, помрет не скоро!» Каждый день он, кроме почты, возил седоков и зарабатывал на этом порядочные деньги. Город не мог жить без него. Он приносил вести из большого мира в этот затерянный среди горных хребтов городок, и каждый вечер люди ждали, когда услышат знакомый грохот экипажа, узнают новости из окружного города, получат письма и все то, что они просили привезти.
Девять лет Мартин выкупал право возить почту,[4] и в городке не было никого достойнее его. «Я почта!» — с гордостью говорил он и добавлял по-ученому: «Выполняю ответственную функцию». Но с тех пор как самый богатый лавочник в городке купил автомобиль и сам начал возить пассажиров, он, почтальон Мартин, потерял свое значение. Мальчишки сбегались, услышав рев мотора и низкий пронзительный звук клаксона, и толпой устремлялись за автомобилем. Женщины теперь редко просили Мартина что-нибудь купить, и в городке уже поговаривали, что с будущего года почту станут возить на машине. Всякий раз, встречая на шоссе гудящую, обдававшую его пылью, машину, почтальон осыпал ее проклятьями.
— Чтоб ты сдох — тот, кто тебя, холеру, купил! Чтоб вы все разбились! — И когда она уносилась вперед, его охватывала дикая злоба и тоска. Он стегал испуганных коней, отчего разболтанная коляска, как сумасшедшая, подпрыгивала по неровной дороге.
В этом месте Мартин обычно пел тонким высоким тенором. Бубенцы подпевали ему, полная седоков коляска скрипела под их тяжестью, а они оживленно разговаривали между собой. Крестьяне покорно прижимали свои телеги к обочине, уступая ему дорогу, улыбались его молодцеватому виду и весело здоровались с ним. И сегодня Мартин по привычке обернулся назад, но взгляду его предстали только пустые сиденья да белые пакеты посылок. Коляска показалась ему похожей на гроб. Молча лежали бездушные пакеты, и печально скрипело ржавое железо. А две параллельные линии — след автомобильных шин, всплывавшие за ушами коней и терявшиеся где-то вдали, постоянно напоминали о машине, которая сегодня опять переманила у него седоков и обогнала его.