Последний дар - Гурна Абдулразак
В последующие дни его рассказы продолжались, и она забрала у него блокнот, чтобы самой записывать названия — у него это отнимало много времени. Она показывала ему записи — не наделала ли ошибок в написании. Так было вначале, когда он разговорился. Позже ей приходилось проявлять терпение — он бывал сам не свой от тяжелых воспоминаний или терялся в ее присутствии просто оттого, что она рядом. Он сердился, махал рукой, когда она что-то записывала, обвинял ее в каких-то кознях, говорил на непонятном языке. «Утанифанья фитна»[2], — говорил он. «Можешь продиктовать мне по буквам?» — просила она. Он диктовал, и она записывала в блокнот. Погрузившись в свой рассказ, заново переживая свой стыд, он уже не замечал, записывает она что-то или нет. Он вспоминал что-то, иногда возвращался дальше в прошлое, иногда забегал вперед и словно не в силах был остановиться. Или как будто уклонялся в сторону от того, что предстояло рассказать.
Однажды вечером он рассказал ей о колледже, о том, как был счастлив там. Описывал здания, море, водил ее по коридорам, по длинному проселку, который вел к главной дороге. Он хотел, чтобы она увидела всё это, оказалась там днем, когда он играл в футбол, ощутила ветер с моря. Запинался, умолкал, подыскивая слово, — и не мог остановиться в рассказах о колледже. Почему же он так долго молчал об этих счастливых временах? Она не спрашивала. С самого начала она решила, что не будет задавать вопросов, которые могут смутить его, — оробеет и замолчит.
Сперва они разговаривали ночами, но через несколько дней он начал рассказывать и днем — так ему не терпелось. Она заметила, что он всё больше возбуждается, рассказывая, нетерпеливо ожидает, когда слушательница освободится, и расстраивается, когда не может подобрать слово. Купила ему маленький магнитофон, чтобы он мог говорить в него, когда ему захочется, а ее нет здесь. Он удивленно посмотрел на машинку и положил ее рядом со своим креслом в гостиной. Однажды днем он заговорил о девушке на террасе. Сначала она удивилась — прежде он никогда не говорил о знакомых женщинах, — но подумала, что это будет очередной его рассказ о каком-то юношеском флирте, приключении. Но очень быстро по его голосу и выражению глаз она поняла, что близится объяснение того, о чем он молчал все годы. И оно не отняло много времени. Он не колебался — лишь иногда язык подводил его, — не уходил в сторону, не вдавался в подробности в этом первом рассказе. Он рассказал о том, как женился и бросил жену беременной. Несколько минут они сидели молча. Они сидели в комнате с выходом в сад, и за открытой дверью террасы она слышала пение черных дроздов. Она отгоняла от себя слово, но оно всё равно лезло в голову. Двоеженец. Она вдруг ощутила усталость от предстоящих сложностей. Он сидел перед ней, худой, измученный, и смотрел в пол.
— Ты тридцать лет ждал, чтобы сказать мне, что был женат, когда мы с тобой женились, — сказала она спокойно. — Что ты на самом деле не женат на мне.
Он изумился.
— Конечно, я на тебе женат.
— По закону — нет, — сказала она тоже в изумлении: неужели ему не приходило в голову, что он двоеженец?
— По какому закону? Ты моя жена. О чем ты говоришь?
Помолчав, она спросила:
— Ты детям скажешь?
Он посмотрел на нее растерянно, потом кивнул.
— Позже, — сказал он.
Наверное, всё было гораздо сложнее, чем в его рассказе о том, что он держал про себя столько лет: сбежал, бросил жену с ребенком. Он не назвал имени жены, но она дознается. Не позволит ему опять уползти в раковину. В уме у нее сложился образ — нечеткий, смутный, смесь из деталей других образов. Это была фигура матери с ребенком в незнакомом пейзаже — лишь тень или силуэт женщины с ребенком, идущей по улочке. Она не понимала, почему этот образ причиняет ей такую боль. Расскажет он детям? Что он им скажет? Или промолчать, не затруднять им жизнь? На свете, наверное, битком двоеженцев.
Ему было лет девятнадцать, когда он бросил беременную жену. И после никому не послал весточки, не встретился ни с кем из тех, кого знал в прошлом. Так он сказал. Не сохранилось ни фотографии, ни клочка бумаги, ничего, связывавшего его с тем местом, — об этом он позаботился, и она за всю их совместную жизнь ничего такого не видела. Она пыталась разобраться в этом сама, понять, что его так испугало, какой страх им руководил. Они возвращались к этому несколько раз. Он назвал ее имя, имена ее братьев, которые и не были ей настоящими братьями, а были одержимы своими вожделениями. Он рассказал ей, как они над ним насмехались, как запугивали его. Теперь он уже не знал, была эта женитьба ловушкой или нет. Не знал, что думать. Не знал, как ему вообще удалось сбежать, — а сбежал ведь.
Как заставил себя поверить в это жалкое извечное оправдание, что ребенок не от него? Она не спросила его об этом — не хотела прерывать его рассказ. Но спросила другое: почему он не мог заговорить о том, что с ним было? Почему, столько лет с ней прожив, не заговорил об этом?
Неужели ей не понятно почему? Он был напуган тем, что натворил, да и рассказать раньше было некому.
— Некому? — повторила она.
Он пожал плечами. Когда он с ней познакомился, жизнь у него была налажена: он странствует по свету, ни ответственности ни перед кем, ни связей. Когда он сказал ей, что надо уехать из Эксетера, он сам не понимал, что делает. В те времена, если ему не нравилось то, что происходит вокруг, он просто уезжал. Уезжал, приезжал — как заблагорассудится. Сказав ей: «Давай уедем», он отнесся к ней так, как будто они устроены одинаково, она тоже может всё бросить и уехать. Он не думал, что это на всю жизнь, думал, что это веселая затея и там где-то они будут делать что заблагорассудится. Но почувствовал, что без нее уже не может жить.
Она пыталась понять, чего он так боялся.
Он смеялся. Она не понимала, из какого крохотного места он сбежал, какой крохотной представлялась тебе там твоя жизнь. А боялся он большого мира — вот чего он боялся. Или просто по природе был боязлив. И поступил позорно, он это сознавал. Есть поступки неприемлемые — за них тебя будут презирать. Он сознавал, что это как раз такой поступок и за него он будет презираем всеми. Но совершил его, пусть и с ужасом. И лишь потом ему стало стыдно. Лишь потом он научился подавлять в себе страх и стыд и проживать свою жизнь отщепенцем.
И еще она пыталась понять, за что ему так стыдно и что за стыд принуждает его жить со своей виной молча, хотя мог бы рассказать ей и в этом найти утешение, как нашел его только теперь, под конец. Или мог рассказать им всем, и наверняка они отнеслись бы с сочувствием к его дикому поступку. Как он мог столько времени об этом молчать? Она пыталась понять.
Они сидели молча, и он ощущал, как подступает дурнота. А она устала его слушать. Его рассказ утомил ее, хотелось оказаться подальше от его умоляющих глаз. «Устала», — призналась она ему. Может, потом расскажет ей, как он сбежал. Она хотела бы об этом услышать. Или он вообще устал об этом рассказывать?
Он устал молчать об этом, столько времени держать в себе, и она должна была устать, ответил он. Она видела, что лоб у него вспотел, и вытерла его ладонью. Видела, что он изнурен, и сказала: «Оставим пока эту тему. Остынь-ка пока в саду, а договорим после». Он протестовал, сердито морщился, но она сказала ему, что он просто упрямится. Она встала, показывая, что не намерена вступать в спор. Видно было, что он хочет продолжать разговор, но она больше не хотела слушать, по крайней мере сейчас. Не хотела слышать его голос, слушать о его горестях. Ничего не хотелось слышать — хватит слов. И знала, что он несколько дней не будет с ней разговаривать.
Уже в кухне она слышала, как он разговаривает сам с собой, шепчет. Такое с ним бывало, и, когда она подходила поближе, чтобы расслышать, он умолкал. Она думала, что он говорит на родном языке, но не была уверена. Это могла быть просто тарабарщина. Он мог застонать в любой час дня и ночи, вдруг, ни с того ни с сего, и особенно мучительно было слышать эти стоны глубокой ночью, когда они не прекращались по несколько минут. Бывало, она стояла перед ним, когда он сидел в своем кресле в гостиной, с открытыми невидящими глазами, и стоны его звучали как рыдания, и по щекам текли слезы.