Ежи Пильх - Безвозвратно утраченная леворукость
Смерть всегда, ежедневно, или, скажем, раз в неделю, бродила по горам, но сейчас ее знаки были неумолимы. Сейчас становилось доподлинно известно, что некто, еще лежащий у себя дома в открытом гробу, уже не будет воскрешен по милости Господней. Бабушка возвращалась к своим хозяйственным хлопотам, чтобы слишком долго не смотреть на черную телегу, чтобы не слушать колоколов, чтобы убежать от противопоказанной ей избыточной рефлексии. Лишь ускоренные шага и движения выдавали в ней более сильное, чем обычно, отчаянное согласие на неизбежный конец всего.
Кони шли прямо на меня, пустая Конкордия производила впечатление средства передвижения временного и несерьезного. Вымовьян целиком отдался своей врожденной склонности к быстрой езде и резко погонял; элементарное противоречие между лихим аллюром и самой сутью погребального воза было не от мира сего.
Причины, по которым катафалк был назван в моих краях латинским словом Concordia, я подверг расследованию пытливому, но осторожному. Осторожность происходила оттого, что, когда молодым провинциальным еретиком-варваром я переступил порог Университета в Кракове, один из тамошних ученых, перед которым я готов был снимать шляпу и бить поклоны, провел со мной беседу на тему культурной бездонности тех земель, оттуда я родом. В какой-то момент он как бы невзначай, но со знанием дела обронил, что «есть также в тех краях гора Киркавица, название которой, без сомнения, происходит от имени мифологической Кирки, Цирцеи, что, безусловно, представляет собой чрезвычайно интересную проблему», — поставил он логическую точку, и черты его лица начали отражать процесс интенсивного средиземноморского раздумья.
Мой панический страх перед миром большой науки и вообще перед большим миром усилился. Выходило, что я не знаю ничего, не знаю даже того, что, казалось мне, знаю неопровержимо. Киркавица, которую я почти что вижу из окна, — это гора со взъерошенным хребтом и взлохмаченными склонами, гора, словно бы игриво растрепанная королем ветров Бореем. А слово «киркать» в моем, в тамошнем, наречии означает как раз «взъерошивать, взлохмачивать, растрепывать». А тут вдруг оказывается, что название это вовсе не происходит просто-напросто от формы горы, а название это дано греческими богами. Поэтому, исследуя механизмы ассимиляции слова concordia в сознании местного населения, в выводах я был осторожен. Я просматривал словари, расспрашивал знатоков, зондировал мнение местных историков погребального оснащения, и в результате получилось, что скорее всего термин Конкордия произошел от названия довоенного похоронного предприятия в Чешине. В Висле до той поры услугами этого предприятия пользовались редко, если вообще пользовались, и даже с самых удаленных хуторов гробы носили на плечах. Всегда должно было быть по крайней мере две смены похоронных носильщиков, восемь крепких мужчин. Необходимость эта включала в себя большое эпическое напряжение, рассказы об исполненных тяжкого труда походах, о высокогорных маршрутах последнего пути, снежные склоны, бездорожья, переправы по раскачивающимся мостикам над пенистыми потоками, гробы, скользящие, словно сани, и плывущие, точно ладьи. Значительную часть этих неизбежных перипетий отражает местный эвфемизм: «Они пока тащили, так устали, что надо было им что-то дать».
Старый причетник рассказывал, как формировалась география складчины на Вислинскую Конкордию, когда он стоически обходил с этой целью долины. Яжембяне, например, не торопились выкладывать деньги на похоронный воз, ведь они были всего в двух шагах от кладбища, хотя, понятное дело, речь здесь шла не о лишних расходах, отнюдь, близость кладбища делала их похороны короткими и убогими. Жители этой прикладбищенской горы и без того чувствовали себя аутсайдерами в вопросе похорон, а с возом все должно было стать еще быстрее, еще короче.
Когда во второй половине дня похоронные процессии проходили под нашими окнами, воздух был уже холоднее и терял телескопические свойства, так что не было видно, кто на мосту, но все-таки я видел лица участников процессии: впереди шел нереально серьезный мальчик с крестом, потом ксендз Вантула, или ксендз Фишкал, или ксендз Франк. Пел хор. Вымовьян степенно сжимал вожжи, думая о том, что по дороге с кладбища снова пустит лошадей быстрой рысью, а может, и галопом. Участники процессии пели, но в перерывах между песнопениями разговаривали друг с другом, и их скорбь и степенность, казалось, улетучивались. Приближалось кладбище, наименее страшная часть похорон. Приближалось истинное и предписанное гармонией утешение.
Я никогда не боялся кладбищ. Даже в самом глубоком детстве. Когда я читал десятки разных юношеских романов, в которых ключевые, самые страшные вещи происходили на кладбище, ужас этих сцен не брал мою в общем-то пугливую душу. Из кладбищенского эпизода в «Томе Сойере» я, конечно, что-то запомнил, например, предложение: «И он обобрал мертвеца. Потом вложил злополучный нож в раскрытую правую руку Поттера и уселся на опрокинутый гроб»[53], но запомнил я это, наверное, скорее по причине некоторой (до сегодняшнего дня, впрочем, актуальной) комичности, нежели из-за страха.
Настоящим страхом был призрак смерти, ходящей по горам, настоящим страхом были старые лютеране в открытых гробах, настоящим страхом была протирка лица покойника спиртом. Бабушка Чижова была сведуща в этих процедурах: одевании, подготовке покойников к последнему пути и я помню ее, по-хозяйски хлопочущую над открытыми гробами. Открытые гробы предков. Открытый гроб Старого Кубицы. Открытый гроб тетки из Малинки. Открытый гроб тетки Ханки. Открытый гроб киномеханика Пильха. Открытый гроб бабушки Чижовой. Открытый гроб Епископа Вантулы. Открытый гроб ксендза Франка. Открытый гроб доктора Гажджицы. Открытый гроб Вымовьяна. Открытый гроб директора Пустувки. Открытый гроб ксендза Фишкала. Открытый гроб дяди Адама. Открытый гроб начальника Чижа. Целое поле открытых гробов. Ксендзы пасторы в черных тогах, произносящие речи над этими гробами. Открытые гробы, которые потом те, кто был для этого назначен, поднимали на плечи и несли из дома в костел и из костела на кладбище, сменяясь «У берега» или «В оазисе». Или если старый причетник уже собрал деньги и все, даже яжембяне, сложились на покупку Конкордии, то близкие умершего, как и везде, брали гроб на плечи и выносили из дома, клали Вымовьяну в Конкордию, потом вытаскивали и клали у алтаря, выносили из костела и снова укладывали в Конкордию, а потом взбирались по крутой кладбищенской тропе.
До сегодняшнего дня, если случается мне быть на похоронах в Висле, когда приходит момент снятия гроба с алтаря, я вижу, как некоторые старые лютеране ерзают на своих местах, вижу, с каким недоверием они наблюдают, как нечто, осуществляемое целыми веками и поколениями, теперь делают специалисты в белых перчатках. Делают элегантно и ловко, но на лицах старых лютеран — выражение, словно говорящее: появление похоронных бюро тоже свидетельствует об упадке наших времен. Простое сравнение автомобиля-катафалка с плесневеющей в сарае старой Конкордией, на древесине которой буквы альфа и омега уже едва читаются, я оставляю в стороне.
Мы стояли у окон в большой комнате и смотрели на проходящие похоронные процессии. На башне причетник дергал за языки колоколов. Вымовьян держал упряжь, и искусственная нога, которую он с трудом помещал на козлах, прибавляла ему величия. Процессия шествовала мимо и исчезала, а когда колокола переставали звонить, это означало, что все уже на кладбище. И уже нечего было бояться.
Кошачья музыка
С некоторым опозданием я заметил, что Хануля в конце концов привезла кота из Франции. Само появление кота, сам момент его прибытия ускользнули от моего внимания — слаб я тогда был и в упадке.
Я лежал, притихший и исполненный скорби, и изумлялся умеренности ожиданий, какие в отношении меня питают мои ближние. Я покоился, утопанный в черное одеяло страдания, и поражался скромности предъявляемых мне требований. О тяжкая повинность, вздыхал я сугубо риторически, о тяжкая повинность, о священный долг, постанывал я театрально, я же знаю: моя жена, например, ждет от меня немногого, чтобы временами я проявлял сердечное тепло, мать моя всего лишь ждет, чтобы я приезжал к ней хоть раз в полгода, мой ребенок ждет, чтобы я прилюдно позора на него не навлекал. В «Тыгоднике Повшехном» ждут, чтобы я худо-бедно раз в неделю какой-нибудь текстик состряпал, Мариан Сталя ждет с неудовольствием, чтобы я на какую-нибудь глобальную тему высказался, Кася Морстин в редакционном секретариате ждет французскую сигарету, братья протестанты ждут, чтобы я оставил их в покое, короче говоря, ближние мои почти ничего от меня не хотят.
Если бы не то, что внутри я весь испепелен и утратил способность чувствовать, это было бы прямо-таки унизительно, у других-то ведь все по-другому, другие — это да, другим не только предъявляют требования, от других не только того и сего ждут, но другие прямо-таки эти ожидания реализуют и возложенные на них надежды оправдывают. От них ждут, например, что они будут руководить большими коллективами, и они делают это, руководят большими коллективами, от них ждут, что они будут возводить сложные конструкции, и они возводят сложные конструкции, от них ждут, что они починят телевизор, и они чинят телевизор. А вот от меня ожидается самая малость чего-то, но принести в дар кому-то самую малость чего-то у меня не слишком выходит. Даже кота поприветствовать мне не удалось. Знаю, что не стоит впадать в инфантильный энтузиазм антропоморфизации, знаю, что кот не ожидал хлеба с солью, триумфальных врат и приветственных комиссий, я все это знаю, у меня зрелое, онтологическое осознание, что кот есть кот, но ведь осознание не приносит отрады, а наоборот, углубляет чувство поражения, ведь чтобы вот так совершенно прибытия кота не заметить…