Ежи Пильх - Безвозвратно утраченная леворукость
Подробное описание одного откровения
В середине шестидесятых на площади Коссака в Кракове я увидел первую женщину в мини-юбке. С ней рядом шла другая, в так же радикально укороченной материнской юбке — инициация имела двойной характер. Думаю, что стояла тогда, если быть точным, весна 1965 года. Все открытия западного мира добирались до нас всегда с многомесячным, а то и с годовым опозданием; открытие мини западный мир совершил летом 1964-го, и маловероятно, чтобы столь революционное изобретение смогло в течение нескольких недель пробиться за железный занавес и распространить свое влияние на территорию Варшавского Договора. Теоретически, в самом лучшем случае, это могла быть осень 1964-го, но скорее это была все-таки весна уже следующего года от Рождества Христова.
По площади Коссака шли две красотки в мини-юбках. Мы с Бронеком Нашем, Мареком Альбрехтом и Михалом Бурсой возвращались из школы; мы уже давно были во всех отношениях взрослыми мужчинами, наши бессознательные политические биографии тоже были не так себе, в конце концов еще при нашей якобы короткой жизни умер Сталин, состоялся XX съезд КПСС, умер Берут, случились Познаньские события[54], пришел к власти Гомулка, Солженицын опубликовал «Один день Ивана Денисовича», Мерилин Монро совершила самоубийство, в результате покушения погиб президент Кеннеди, и много еще других вещей произошло, которые — знали мы о них или нет — наложили на нас свой мрачный отпечаток. Уголки ртов постепенно опускались вниз в гримасе горечи, тонкие морщины начинали покрывать лбы, седеть мы, правда, еще не седели, но всеохватывающий мужской скептицизм пропитывал нас насквозь. Ради святого спокойствия и прежде всего для отвода глаз мы таскали на спине ранцы и держали в руках мешки со сменной обувью. Одеты мы были в синие пиджаки с нарукавными знаками, и это тоже было неплохо — школьная форма отвлекала внимание от наших голов, в которых роились чудовищные мысли.
Мы стояли онемев. Две первопроходицы, две пионерки длины до середины бедра шли через площадь Коссака, шли неустойчивой походкой, их предельно обнаженные ноги ступали неуверенно, а неустойчивость, робость и отчаянно преодолеваемый стыд придавали им неведомое очарование. Нам тогда казалось, что мы уже знаем о женщинах все, однако же знали мы мало. Например, о тончайшей связи, которая возникает между нескромной перекройкой дамского гардероба и дебютантской паникой неумеренно открытого тела, мы не имели ни малейшего понятия.
Они шли, мы стояли. Они шли все увереннее и все ловчее, а мы стояли все неувереннее и все беспомощнее. Они, не успев перейти через площадь Коссака, из дебютанток превратились в виртуозок длины до середины бедра, мы же совсем потерялись, мы не знали даже, как отдаться собственному восторгу, потому что мы вообще не знали, что восторг существует для того, чтобы ему отдаваться. В этом ступоре, безмолвии и пустоте наши запястья начали непроизвольно двигаться, наши сшитые из подкладочной ткани мешки для обуви стали раскручиваться и затем вращаться, и этим кручением, этим вращением, этими нашими мешками для обуви, набирающими обороты, словно тряпочные пропеллеры, мы отдавали честь Смелости и Красоте, а также — как думаю я спустя годы — Исторической Преемственности.
Так я думаю, а скорее, так я считаю. Ведь эти девушки двадцати с небольшим лет, что в середине шестидесятых шли через площадь Коссака, должны были родиться в середине или в начале сороковых. Их матери, которые в середине шестидесятых дали им для укорачивания совершенно приличные юбки, их матери, которые в середине шестидесятых были интенсивными дамами за сорок, родиться должны были в середине или в начале двадцатых. Интересно, в свою очередь, как им это удавалось, эта их интенсивность? Ведь забота о красоте и Владислав Гомулка — две вещи несовместные, ведь мода, женская косметика и средства ухода за телом в эпоху Гомулки — не более чем череда оксюморонов. Но откуда же тогда крем? Откуда губная помада? Откуда тени для век? Откуда шампунь? Откуда ароматическое мыло? Откуда ткань на блузку? Откуда они это брали и как это делали?
Жизнь понарошку, что общеизвестно, это жизнь очень интенсивная, это жизнь, полная неожиданностей, в которой каждую минуту может произойти что-то замечательное. Кто-то может из-за границы протащить контрабандой кусок мыла Palmolive, который потом будет для особого случая храниться на дне шкафа, с неба могут свалиться бабки, за которые в комиссионном приобретется французская помада, дядя из Америки пришлет доллары, и с этими долларами можно пойти в валютный магазин в каком-нибудь большом городе. Кроме того, волосы, например, можно вымыть желтком, пивом, отваром из крапивы, осветлить ромашкой или разбавленной перекисью водорода, можно стародавнее пальтишко из тонкого твида ловко переделать в модное платье, не ношенную с самой, кажется, войны юбку из габардина можно укоротить. Ушивание и в особенности укорачивание значительно выше колена — вещь неотвратимая, но ведь неизвестно, можно ли так ходить? Можно ли в таком коротком хотя бы через площадь Коссака перейти? Или нужно будет моментально возвращаться домой на Филарецкую? Так что поборницы авангардной одежды лезли в чулан и укорачивали довоенные материнские юбки, шили мини из старомодного отцовского пиджака — ткани панама или тропик тридцатых годов не знали сносу.
Мы стояли на площади Коссака, чертовыми мельницами вращались наши мешки для обуви, мы сгибались под тяжестью мудрости, но историософско-гардеробная рефлексия о том, что первые мини-юбки, на которые мы смотрим, сделаны из еще довоенных материалов, не приходила нам в голову.
«Мужчины моего поколения, — рассказывает Беллоу в «Даре Гумбольдта», — так и не смогли привыкнуть к силе, длине и красоте женских ног, в прежние времена совершенно закрытых». Мужчины моего поколения, по-видимому, привыкли к силе, длине и красоте женских ног, закрытых когда-то на непродолжительное время, а потом постоянно открытых. Я, во всяком случае, привык совершенно безболезненно. Не могу, однако же, отвыкнуть от мысли, что первая открывающая женские ноги мини-юбка, какую я в жизни увидел, была сшита из досентябрьских тканей[55]. Мысль эта не навязчивая (навязчиво я думаю кое о чем другом), но достаточно явственная.
«Мир этому дому»
Глаукома разъедала глаза, опасно увеличивалось внутриглазное давление, уменьшалось поле зрения, диабет точил крепкое тело пана Начальника, ранки не хотели затягиваться, ухудшалась свертываемость крови, сосуды становились хрупкими, начался склероз, после инсульта дед был наполовину парализован. Казалось, это уже конец, но он пришел в себя, вернулся в нормальную форму, хотя это была нормальная форма человека, погруженного в непроглядную тьму: еще задолго до кровоизлияния он был уже совершенно слеп.
Центр здоровья в Висле, частный кабинет в Устроне, больница в Заводе, больница в Чешине, больница в Кракове, неправдоподобные количества инсулина, тонны всевозможных таблеток, цистерны глазных капель, операция, уколы, но что хуже всего — диета.
Дедушка Чиж был человеком добрым, я, кажется, вообще не припоминаю его гнева, он был человеком большой души и переносил превратности судьбы с внутренним спокойствием. И в точности, как это сказано в Писании, делал он добро и зло добром побеждал. Когда все без малого его проекты по улучшению жизни шли насмарку, когда все причудливые инициативы заканчивались провалом, он сохранял спокойствие и безмятежность. Когда еще учеником Чешинской гимназии он без памяти влюбился в Марысю Хмелювну, которая ходила к сестрам-боромеушкам на курсы кройки, шитья и кулинарного искусства, он стойко переносил любовные муки.
В гимназии польскому языку дедушку учил Пшибось[56], учеников было без малого тридцать, почти одни мужчины, только две гимназистки ходили в тот же класс, что и дедушка: Анна Бобкувна и Мажена Скотницувна. Скотницувну дедушка помнил прекрасно, она, похоже, была необыкновенно хороша, а кроме того, ее невозможно было забыть из-за трагедии: незадолго до окончания гимназии она погибла при восхождении на гору Замарла Турня. Когда почти через полвека я говорил дедушке, что Юлиан Пшибось о ней и ее смерти написал стихотворение под названием «Из Татр», что это очень известное стихотворение, что его печатают в школьных учебниках и что на примере этого стихотворения новые поколения выпускников постигают тайны авангардной поэзии, когда я пытался донести до сознания дедушки, насколько сенсационно близко (на расстоянии вытянутой руки от сидящей прямо перед ним Мажены С.) к важным эпизодам современной литературы он находился, дедушка сохранял глубочайший скептицизм. Видимо, Пшибось как полонист не пользовался особым уважением, о том, что он поэт, тоже, скорее всего, известно не было, и писательским наследием своего былого учителя дедушка совсем не интересовался. Не исключено, что в каком-нибудь графоманском порыве я захотел прочитать ему стихотворение, посвященное Скотницувне, но вовремя опомнился. Хотя я был тогда молодым поэтом, готовым ломать все традиции и нарушать табу, но какую-никакую дисциплину, видно, имел, потому что более или менее сознательно должен был отдавать себе отчет, что чтение поэзии Пшибося человеку, судьбою крепко битому, — грубая бестактность. Достаточно того, что я сверх меры допытывался об этом ведущем представителе Краковского Авангарда[57], дедушка пытался от меня отделаться, иронично отмахивался и в конце концов процедил: «Напыщенный карлик», после чего разразился добродушным смехом, будто смехом хотел нивелировать едкую меткость фразы.