Амин Маалуф - Врата Леванта
К этому моменту я уже плакал, я рыдал, но не от радости, как вначале, а от бешенства.
Одна фраза меня просто оглушила: «…как только ты поправишься, мы это обсудим…» Я падал в пропасть безумия, я скользил вниз неуклонно, мне была необходима поддержка Клары. Пусть бы она сказала мне: давай встретимся в таком-то месте, например во Франции, начнем снова жить вместе, и тебе сразу же станет лучше. Нет, она предлагала прямо противоположное: «Как только ты поправишься, мы это обсудим!» Сколько мне понадобится времени, чтобы поправиться? Год? Два года? Десять лет? Я был убежден, что вдали от нее, от нашей дочери не смогу поправиться никогда.
Мир вокруг меня потускнел.
Уверен ли я сегодня, что правильно понял эту фразу? Да, абсолютно уверен. Но теперь я лучше понимаю мотивы Клары. Мои письма напугали ее. Прежде чем встречаться со мной, прежде чем решиться жить со мной и вместе растить нашу дочь, она хотела убедиться в здравости моего рассудка.
Да, теперь я ее понимаю, но тогда был очень сердит на нее. Мне казалось, что меня предали. Возникло такое чувство, будто она вырвала руку в тот самый момент, когда я боролся изо всех сил, чтобы не уйти под воду с головой. И это вызвало наихудшую из возможных реакций: вместо того чтобы медленно скользить к пропасти, я просто ринулся в нее.
В то время у меня одна навязчивая идея сменяла другую — это был в некотором смысле мой образ мышления или, скорее, образ бытия. Очередной навязчивой идеей стало желание непременно увидеться с Кларой и объясниться с ней начистоту.
Я был полон решимости. Ни войны, ни границ в моем сознании уже не существовало, все препятствия испарились бесследно. Я собрал чемодан, спустился вниз. Очевидно, кто-то увидел меня и предупредил моего брата, ибо тот бросился за мной и, догнав уже у самых дверей, спросил:
— Куда ты?
— Я еду в Хайфу. Мне нужно поговорить с женой.
— Ты прав, это лучшее, что можно сделать. Присядь, я вызову машину, которая тебя отвезет!
Я с достоинством уселся. На стул у входной двери. Держась очень прямо, поставив чемодан между ног, словно в вокзальном зале ожидания. Внезапно дверь распахнулась. Четверо мужчин в белых халатах навалились на меня, прижали, скрутили, расстегнули брючный ремень. Укол в ягодицу, и я потерял сознание. Последнее, что осталось у меня в памяти, это старый садовник и его жена — оба они плакали. Помню также, что звал на помощь сестру. Ее здесь уже давно не было, но я этого не понимал. Она уехала в Египет через неделю после смерти отца. Ей нельзя было больше оставаться вдали от мужа и детей. Будь она в Бейруте, мой брат, наверное, не посмел бы так со мной поступить.
Хотя в то время он уже делал все, что ему заблагорассудится. В глазах окружающих наше семейное гнездо превратилось в его дом. Известие о моем безумии распространилось, полагаю, по всему городу и по всей стране. Быстрее, чем когда-то рассказы о моих подвигах во время Сопротивления. Селиму не составило никакого труда получить свидетельство о моей недееспособности и объявить себя моим опекуном, что позволило ему распоряжаться моей долей наследства.
Он, позор нашей семьи, мой опекун!
Он, который без череды амнистий сидел бы в тюрьме за контрабанду и соучастие в убийстве, мой опекун!
Вот к чему мы оба пришли!
Вот чем стал отныне благородный дом Кетабдара!
* * *Так в возрасте двадцати девяти лет я оказался в лечебнице, которую называли Клиникой у Новой дороги. Да, психушка, но с претензиями на высокий уровень обслуживания — для богатых сумасшедших. Проснувшись, я увидел чистые стены, белую металлическую дверь со стеклянным прямоугольником внутри. Над моей кроватью стоял сильный запах камфары. У меня ничего не болело. Я даже чувствовал некоторое умиротворение — несомненно, вследствие вколотых мне транквилизаторов. Однако когда я захотел приподняться, то обнаружил, что привязан. Я открыл рот, чтобы закричать, но тут дверь отворилась.
Вошел человек в белой блузе и сразу же принялся снимать мои путы. Он уверял, будто я очень беспокойно вел себя ночью и меня пришлось зафиксировать на постели, чтобы я не упал. Очевидная ложь, но я был настроен отнюдь не воинственно и спросил вежливо, можно ли мне выйти из комнаты.
— Да, — сказал он, — только сначала выпейте кофе.
Отныне это превратилось в рутину. Сразу же после пробуждения я обязан был — под пристальным взором служителя — проглотить чашку так называемого кофе, вкус которого сильно отдавал лекарствами. После этого весь день — вплоть до следующего утра — я был спокоен, как труп. У меня не было никаких желаний, никаких вспышек раздражения. Все во мне цепенело, затихало. Я медленно говорил, это сохранилось у меня до сих пор, как вы, наверное, заметили, — но в Клинике я говорил еще медленнее. Я медленно ходил. Медленно поглощал — ложка за ложкой — безвкусные супы. Без единого протестующего слова.
Я так и не узнал, какие вещества подмешивали в кофе. Позднее я задавался вопросом, не испытывали ли на мне и других пациентах нашего заведения некое хитроумное средство сделать людей абсолютно послушными и покорными чужой воле — мечта всех тиранов. Несомненно, там присутствовал в больших количествах бром, а также целый букет наркотических препаратов… Но я, возможно, фантазирую. Клиника доктора Давваба была прежде всего коммерческим предприятием. Два десятка умалишенных, чьим богатым семьям претила мысль, что их несчастные близкие окажутся под одним кровом с бедняками.
Давваб? Нет, это не был человек в блузе, которого я увидел при пробуждении. Тот был всего лишь санитаром. Давваб был директором, владыкой этого скорбного заведения. Он пригласил меня в свой кабинет только через десять дней. Десять дней, вы понимаете? Меня подвергают насильственной госпитализации и держат десять дней без всякого осмотра! Такова была его метода. Он постоянно наблюдал за нами издали, но сам показывался очень редко. По его приказу над обширным залом, куда нас «выпускали» на день, была устроена небольшая комната. Он сидел там в темноте, спрятав глаза за толстыми круглыми очками, словно в театральной ложе.
Скажу вам сразу же, что считаю этого человека шарлатаном. Не думайте, что мои слова продиктованы озлоблением. Разумеется, злобы во мне достаточно, и я имею на нее полное право, ибо этот прохвост вкупе с несколькими другими сломали мою жизнь! Но я сужу о нем, отбросив слепое чувство мести и опираясь на обретенную ясность рассудка. Я назвал его шарлатаном, потому что в его так называемой клинике никто не пытался меня вылечить. Ни меня, ни остальных больных.
Это он-то врач? И Клиника у Новой дороги — больница? Скорее загон для скота. А санитары и доктора — укротители. Мы же — не столько пациенты, сколько плененные звери в оковах. С ядрами, хоть и не железными, хоть и не привязанными к ногам, — нет, с крохотными таблетками красивых пастельных тонов, которые тем не менее были самыми настоящими ядрами, ядрами для мозгов, ядрами для души, способными сдавливать и растирать их до крови!
Я так и не могу с полной уверенностью сказать, какими мотивами руководствовался этот тип. Конечно, для него были важны деньги — но не только. И не только потребность наслаждаться чужим несчастьем. Власть, быть может, жажда господствовать. Он пользовался влиянием в многочисленных состоятельных семьях, которые обращались к нему, чтобы избавиться от постылого несчастья.
В Клинике он вел себя как сатрап в своих владениях. Ему достаточно было пройтись по коридору, чтобы у персонала и пациентов перехватывало дыхание от ужаса. И он не нуждался в словах, чтобы принудить нас выполнять свои приказы.
Он был убежден, что создал передовую больницу — маяк для всего остального мира. Подход его был простым: оберегать своих больных от любых потрясений. Изгонялось все, что могло бы вызвать эмоциональный всплеск или пробудить даже подобие дружеских связей. Никакие новости не должны были просачиваться извне. Разве что запоздалые и смягченные. Никакой переписки, никаких телефонных звонков, никакого радио — особенно радио. Персоналу было запрещено упоминать при нас о каких бы то ни было недавних событиях. Равным образом никаких отпусков и никаких визитов — последние допускались очень редко. Если у больного сохранялись какие-то привязанности, их стремились подавить, а не удовлетворить.
Томился ли я там? Ни в коей мере. Человек томится, когда не может получить те радости, к которым стремится. Давваб убивал зло в зародыше, освобождая нас от любых устремлений. Днями напролет мы играли в карты или в триктрак. Слушая спокойную музыку. Спокойная музыка везде, во всех комнатах, даже по ночам. Кроме того, мы могли читать. Но только не свежие журналы или новые книги. Давваб приобрел старую библиотеку: несколько десятков сочинений на арабском и французском, а также старая коллекция переплетенных журналов. Я прочел все без исключения, некоторые вещи — по два, три и даже четыре раза…