Амин Маалуф - Врата Леванта
В телеграмме было сказано просто: «Father ill»[3]. Послал ее из Каира Махмуд по просьбе сестры, которая готовилась сесть на самолет, летевший в Бейрут. Это мой брат оповестил Иффет, и она справедливо предположила, что меня он уведомлять не станет. Он утверждал, будто не знает, как и где можно со мной связаться.
Но в такой момент об обидах нужно было забыть. Нам предстояло встретиться у изголовья отца.
С ним случился удар, его наполовину парализовало, рот был искривлен, однако он пытался что-то произнести. Если сесть рядом или встать на колени, чтобы приблизить ухо, то его можно было понять.
Первое, что он спросил, это почему я оставил жену при подобных обстоятельствах. Я не мог сказать ему: «Чтобы приехать к своему умирающему отцу». Лучше было ответить уклончиво:
— Не бойся за нее. Она живет в одном из самых спокойных районов.
— Она ведь уже на девятом месяце, правда?
Она была только на седьмом, но я не стал его разубеждать. Я прекрасно понимал, что для него эта цифра означает совсем другое, чем для меня. Больше всего он волновался из-за того, успеет ли увидеть своего внука или внучку прежде, чем умрет. Он мог бы успеть. Когда Клара родила, отец был еще жив — но ребенка так никогда и не увидел…
Несмотря на эту, вполне простительную, ошибку в расчетах, рассудок его оставался ясным.
— Как же ты добрался, когда вокруг творится такое?
— Морем.
Уже не было и речи о том, чтобы ехать из Хайфы до Бейрута по побережью. Я даже не пытался это сделать. Мне пришлось бы вернуться назад, еще не достигнув городской черты. Я сразу направился в порт, где за бешеные деньги меня взяли на румынское грузовое судно, направлявшееся на север…
В течение следующих недель в состоянии отца происходили то взлеты, то падения. Раскинувшись, словно монарх, на своей громадной постели, со всклокоченными седыми волосами и искаженным гримасой лицом, он старался не обращать внимания на то, что с ним случилось. Порой мне казалось даже, что его забавляет эта новая роль. Врач подтвердил то, что я всегда слышал в подобных случаях, а именно: что наша наука здесь ничего предсказать не способна: «Он может умереть ночью, но может и подняться через несколько недель, будет вновь ходить, опираясь на палку, и останется с нами еще на десять лет. Главное, его следует беречь от сильных волнений, а также не позволять слишком много разговаривать и жестикулировать».
Но как заставить его молчать, чтобы не нанести ему обиды, не показать, будто с ним обходятся, как с ребенком? Мы все ломали над этим голову, и однажды моей сестре показалось, что она нашла выход.
У нас в доме было два одинаковых радиоприемника — массивные аппараты из красноватого полированного дерева, купленные отцом незадолго до войны. Один стоял в его спальне, второй — в гостиной.
К первому никто из нас не прикасался. У отца вошло в привычку, когда он удалялся к себе на ночь или во время сиесты, манипулировать ручками и отыскивать на коротких волнах далекие станции — Карачи, Софию, Варшаву, Бомбей или Хельсинки, чтобы внести затем в тетрадку время передачи, язык и качество звучания.
Радиоприемник в гостиной в столь дальние странствия не пускался. Обычно он был настроен на волну Станции Ближнего Востока, которую Би-би-си держала на Кипре, или — значительно реже — на одну из региональных станций в Бейруте, Дамаске или Каире.
Прослушивание передач превратилось у нас в ритуал. Никто не открывал рта, пока вещал приемник. Какими бы важными ни выглядели новости, какими бы оскорбительными ни казались точки зрения, никто не выказывал ни одобрения, ни порицания, и даже удивленное восклицание «о!» считалось неприличным. Когда в гостиной оказывались гости, не знакомые с этим правилом, отец мой безжалостно пресекал любые попытки заговорить: звучное «тихо!», красноречивый жест, иногда даже — в случае рецидива — другой, довольно грубый жест, когда растопыренные пять пальцев сжимаются в кулак… это сразу же восстанавливало тишину. Если и случались споры, то лишь когда замолкало радио.
Я до сих пор помню это мгновение: лежавший в постели отец упорно продолжал говорить, размахивая своей единственной здоровой рукой, и тогда Иффет, в бешенстве вскочив со своего места, направилась к приемнику, повернула ручку. Больной, повинуясь рефлексу, тут же закрыл рот. Я с восхищением взглянул на сестру, настолько привел меня в восторг немедленно достигнутый ею результат. В те времена приемник нагревался в течение нескольких секунд, прежде чем издать хоть малейший звук. И когда звук появлялся, он был таким слабым, словно шел издалека из какого-то туннеля.
Мне никогда не забыть первые внятные слова, которые раздались в тот день: «Только что началась война…» Сестра все еще держалась за ручку, поэтому мгновенно повернула ее в другую сторону. Но отец уже приподнялся на своей постели. «Твоя жена…» — сказал он мне. Голова у него тряслась. Воистину лучшего средства уберечь его от сердечных волнений найти было нельзя!
Именно эта сцена встает у меня перед глазами каждый раз, когда я вспоминаю о том, как вспыхнула первая арабо-израильская война. Это было в сорок восьмом, в середине мая. События развивались стремительно: завершился срок британского мандата в Палестине, Совет еврейского народа, собравшийся в одном из музеев Тель-Авива, провозгласил рождение государства Израиль — и всего лишь через несколько часов арабские страны объявили войну.
Говоря откровенно, политические и военные перипетии уже перестали меня волновать. Все давно поняли, что страна идет к неминуемому взрыву. В эти дни я жил одной мыслью, доводившей меня до безумия: что будет с Кларой и ребенком, который должен был вот-вот родиться? Ибо теперь нас разделяла граница — граница, надолго ставшая непреодолимой.
В какой-то мере она такой уже была, скажете вы, ведь всякие передвижения с некоторых пор оказались невозможными… Это не одно и то же. Совсем не одно и то же. Да, по дорогам Галилеи стало опасно ездить. Но всегда можно было найти выход: добраться морем или по воздуху — или же кружным путем. Так, за несколько дней до начала войны один журналист, член комитета в Хайфе, приехал в Бейрут с каким-то заданием и доставил мне письмо от Клары. Она просила меня не беспокоиться и уверяла, что у нее все хорошо, поскольку по соседству есть опытная акушерка, которая обещала помочь ей во время родов; она осведомлялась о здоровье моего отца и ободряла его от имени ребенка, которому предстояло родиться… Как видите, мы еще могли ездить по стране и поддерживать связь. После начала войны с этим было покончено. Границы стали герметически непроницаемыми. Никаких путешествий, никаких писем, никаких телеграмм, никаких звонков. Расстояние оставалось прежним — три или четыре часа езды по шоссе — но теперь это были чисто условные часы. Отныне нас разделяли световые годы, мы жили на разных планетах.
По ту сторону этой непреодолимой границы я оставил самое ценное свое достояние. Я смотрел на судьбу, как мышь глядит на кошку, которой уже наскучило играть и захотелось убивать. Не зря ведь говорят, что в такой момент обезумевшая мышь начинает кружиться на месте, ибо она не способна бежать, не способна прятаться, не способна найти спасение…
Другие следили за ходом войны — но только не я. Кто одержит верх? Кто проиграет? Мне было на это плевать. Свою войну я проиграл в тот самый момент, когда вспыхнула война других.
Очень скоро я перестал слушать военные сводки и марши. Когда в гостиной включали радиоприемник, я поднимался в свою комнату, чтобы остаться в одиночестве. Я открывал дверцу шкафа, где были сложены вещи Клары. Утыкался в них лицом, чтобы вдохнуть ее запах. И плакал, повторяя ее имя — десять раз, двадцать раз, — а потом разговаривал с ней, словно она была рядом, произносил долгие речи, исполненные любви и печали.
Время от времени мне удавалось опомниться, взять себя руки. Тогда я осушал слезы, приходил к изголовью отца. Он еще цеплялся за жизнь, а я — не без труда — пытался поддержать в нем надежду. Не знаю, кто из нас обоих больше тревожился о другом.
Иногда он спрашивал меня: кто наступает? кто отступает? где происходят сражения? что делают англичане? что говорит Сталин? что заявляют американцы? Я не знал. Поначалу он, вероятно, думал, что я принимаю участие в заговоре всех остальных, которые ничего ему не сообщали, чтобы не волновать его. Но в конце концов он понял, что я не лгу и мы с ним прозябаем в одинаковом неведении. Что мы оба одинаково уязвимы.
Мне было предначертано рухнуть одновременно с ним.
* * *Отец умер в июле, в один из тех знойных дней, когда хочется оказаться где-нибудь в северных краях. Злосчастная война продолжалась. На пути к кладбищу патриотический громкоговоритель вещал о ложной победе. Затем последовал гимн, быстро приглушенный из уважения к похоронной процессии. Стоявшие на обочине мужчины обнажали головы, не забывая о том, чтобы отступить в тень. А моя голова пылала. Иногда я подносил руку ко лбу — смехотворная защита от жары.