Михаил Сидоров - Хроники неотложного
— Да, но с приметой-то я пролетел. Блин, какая идея! Зараза ты, Вень, честное слово…
* * *Старушка возится на полу, словно налим в тазу. Неврологии у нее нет.
— Гипует[74] старая. Насть, ты глюкометром пользоваться умеешь?
— Нет.
— Феликс, покажи.
Че извлекает из кармана прибор и ловит бабульку за палец.
— Сначала надо добыть капельку крови.
Он колет бабку в концевую фалангу, отчего та вдруг пронзительно верещит. Мы вздрагиваем. Продолжая визжать, бабка остервенело выдирается и, когда Феликс ее отпускает, умолкает.
— Фиги, легкие у старушки! Смотри: нажимаешь сюда, капаешь, ждешь. Вот, пожалуйста — один-пять. Норму сахара знаешь?
— Четыре?
— Примерно. Три с половиной — шесть. Что в таких случаях делаем?
— Глюкозу.
— Молодец! Набирай шестьдесят.
Настенька вытаскивает три двадцатикубовых баяна.
— Стой-стой-стой, двух хватит. Введешь один, отдашь мне, пока вводишь второй, я набираю первый, понятно?
Пока Настенька набирает, Че закатывает бабке рукав.
Потом, сев к ней спиной, зажимает в своей подмышке ее руку и, ухватив за запястье, командует:
— Давай.
Почувствовав укол, старуха воет сиреной и, извиваясь, словно минога, вырывается, суча ногами и колотя Феликса по хребту свободной рукой. Настенька пугается, порет вену и выдергивает иглу. Из дырки, в силу плохой свертываемости, фигачит кровь, и, в довершение, на площадку вылезает стая жильцов.
— Вы что, сволочи, над старухой издеваетесь?
— Мы не сволочи. — Я сижу у бабки на ногах и, надавив ей на плечи, прижимаю к полу. Феликс держит одну руку, я другую. — Ей надо сделать укол, а она не дает… набирай сразу шестьдесят… восемьдесят набирай.
— И баян без иглы дай.
Бабка перестает подскакивать и всю энергию вкладывает в ор. Исхитрившись, Че одной рукой фукает ей под язык двадцатник глюкозы. Секунда — и мы с ног до го ловы оказываемся в липких каплях концентрированного раствора.
— Беспонтово, Вень, обратно выплевывает. Настя, блин, ты быстрее можешь?
Настенька уже набрала две двадцатки и заканчивала набирать третью.
— Куда ж вы такую дозу-то лошадиную?!
Понеслось.
— Пожалуйста, не мешайте нам. Если не можете это видеть — уйдите.
Феликс, освободив руку, зажимает бабке рот.
— Да люди вы или нет? Фашисты!
С нижнего этажа подошли:
— Вы чё …ляди творите? Совсем о…ели?
Все, попали: их много, они пьяные, и они ни…уя не понимают.
— Так, б…, отлезли все от нее! Отлезли, я сказал! Чё вылупилась, коза?!
Настенька медлит.
— Коли, Настя. Да коли же, ептать!
Они — совки. Они делают евроремонты и ездят в дорогих иномарках, но они — совки. Никто из них не решится перейти от слов к делу, все будут ждать, когда начнет кто-то другой, а до этого они будут стоять над душой и бычить. Объяснять бесполезно. Надо сцепить зубы и молча делать свою работу, тогда на этом все и кончится — по…дят да разойдутся. А сорваться, ответить — значит дать им то, чего они добиваются: casusbelli[75]. Бабку эту они в гробу видели, им нужно что-то, что задело бы их лично, а сочтя себя оскорбленными, они, когда их много, они пьяные и ни…уя при этом не понимают, могут полезть в драку.
Одна из жен, оставив открытой дверь, демонстративно набирает 03.
— Але! Тут ваши санитары старуху убивают…
И смотрит на нас: перестанем мы или нет? А вот и не перестанем!
— Але! Да… ваши санитары над старухой измываются… Петра Смородина, двадцать два… Я? Соседка… Из двести восемьдесят восьмой.
С ответственным соединили.
— Не знаю… издеваются, в общем… руки ломают, рот заткнули, эсэсовцы… Да, хорошо. Вас к телефону.
Это она мне. Сейчас, побежал!
— Скажите, что я позвоню, когда мы закончим.
Озадачились. Стоят, переминаются, но хоть заткнулись — и то хорошо.
— Болюсом, Настя, болюсом.
Двадцать кубов, сорок, шестьдесят… Старуха подсыхает, успокаивается, кожа ее розовеет, взгляд принимает осмысленное выражение. Эти уроды, потоптавшись, расходятся по квартирам.
— Алло, любезный! Как насчет извиниться?
Дверь закрывается. Че несколько раз жмет на звонок.
— Чё надо?
— Ты оскорбил девушку. Будь мужчиной — извинись перед ней.
— Выйди отсюда!
Он крупнее Феликса килограммов на тридцать. Толкает в грудь, Че отлетает, дверь захлопывается.
— Набери анальгина, Настя.
— Брось, Феликс. Оставайся в шляпе.
Старушка уже оклемалась и, переживая ситуацию, мелко крестится.
— О х-хосподи. Царица Небесная, спаси вас Христос, ребятки, дай бог здоровья…
— Вы из какой квартиры, бабушка?
— Да вот же, из двухсот девяностой…
Она шарит по карманам.
— Ключ! О господи, ключ оставила, вот же напасть какая. И чайник на плите, как на грех… Ой, погорим, ой, погорим!
Бабка плачет. Феликс изучает замок.
— У вас дверь внутрь открывается?
— Внутрь, миленький, внутрь.
— Вень, давай высадим — потом гвоздями обратно прибьем… У вас молоток есть?
— Погоди. Бабуля, замок сам захлопывается?
— Сам, сам.
— Значит, если дверь открывается внутрь, то скос у язычка к нам… Так, Че, ты отжимаешь вбок, я поддеваю ножом.
Дверь старая и расшатанная. Черемушкин упирается ногами в проем.
— Давай!
Лезвие в щель до упора, надавить и легонечко на себя. Минута, другая… Феликс, весь красный, орангутангом висит на ручке.
— Ну, скоро там?!
— Сейчас.
Есть! Внутри щелкает, и дверь открывается.
— Вуаля!
Везде горит свет. На кухне бьет паром чайник. Воды в нем на донышке. Вовремя.
— Ой, спасибо, сыночки, ой, спасибо, родименькие… Дай бог здоровья, дай бог…
— Инсулин покажите, бабушка.
Она сует мне коробки, ампулы и простыни аннотаций.
— Насть, сахар померь.
— Сынок, поставь чайник заново — хоть чаем вас угощу.
Обвалилась усталость. Как-то сразу накрыло — ничего не хотелось.
— Не, баушка, спасибо, поедем мы.
— Вень.
— Чего?
— Ну, сам не хочешь, дай бригаде попить. Три часа еще кантоваться. Сядь, истории напиши или ответственному сходи отзвонись. Чего ты как не родной? Остаемся, бабуленька, чем потчевать будете?
Потчевать особо нечем. Булка, масло, варенье. Стандартная старость: выцветшие обои, убогая мебель, черно-белый «Рассвет» в углу. Грамоты на стене. Детей нет — война, дед месяц назад умер — фотография в рамке и накрытая сухарем стопка. Все, что осталось: диабет, почтальон раз в месяц и желтые грамоты.
— Давайте-ка я вам по рюмочке налью. — Бабка булькает подозрительного вида наливкой. — С Новым годом, сыночки! С Новым годом, красавица, дай бог тебе мужа хорошего и детей здоровых. — Настенька взмахивает ресницами. — И вам, милые, дай бог всего, и чтоб не так, как у нас…
— Спасибо. — Чего бы ей в ответ пожелать? Разве что дом престарелых получше, да где теперь такой сыщешь? Не в Германии, чай. — Вы ключ на шею лучше повесьте, на веревочке.
— Повешу, сынок, повешу. Прямо сегодня и сделаю. Ох, господи-господи, вот угораздило…
— Че, блин, хватит жрать — не к боярам приехал.
— Да ешь, сынок, ешь, работа, поди, тяжелая? А девушке-то каково, девушке — ох ты, горюшко… Я тебе, милая, вот что подарю.
Бабка шаркает в комнату, скрипит там ящиком, возвращается:
— Вот, от отца еще. Отца не помню, в двадцать девятом забрали, а их до сих пор храню.
Серебряные сережки, А может, и не серебряные — кто их разберет?
— Ой, ну что вы, не надо…
— Бери, дочка. Помирать скоро — так пропадут. Пусть лучше хорошему человеку достанутся. Вспоминать обо мне будешь, может, свечку когда поставишь…
Настенька смущается.
— Бери, Настя, это дорогого стоит. Бери, не стесняйся, грех не принять.
— Бери, милая, окажи радость старухе.
Горло перехватывает. Так же, как когда «В бой идут одни старики» смотришь: строй, землянка, стакан на столе, все стоят и молчат, а потом Быков рукой машет и хроника под «Смуглянку» идет.
— Ты куда, Вень?
— Схожу отзвонюсь.
Телефон у нее старый. Все у нее старое, и сама она тоже старая. Сколько я их таких перевидал: слепых, глухих, бестолковых, морщинистых. А ведь когда-то были как Настенька. В войну. Кто технику на заводах собирал, кто торф на болотах резал, кто горшки в госпиталях выносил. Разослали им в девяносто пятом новенькие ордена, поздравили чохом и успокоились — догнивайте, родимые, земной вам поклон!
* * *А я, парень, когда в Англию ездил, на юбилей, то куда б ни вошел — все вставали. Там этот значок, — дед ткнул ногтем в потускневшего британского «Ветерана полярных конвоев», — чуть ли не к Кресту Виктории приравнивают. А здесь, б…, меня даже в госпиталь инвалидов со скрипом берут…