Юрий Герт - Солнце и кошка
Я ждал этих слов, очень важных, значительных, мужских слов, но, видно, отец приберегал их напоследок. И правильно, думал я. Их он скажет в самом конце. Остановится, положит на плечо мне руку и скажет: «Ну вот, сын, теперь мы расстаемся. Теперь ты должен сам...» А я дослушаю все и отвечу: «Не беспокойся, отец. Я сделаю все, как надо».
Но гравий сухо скрипел у него под сапогами, он бережно нес мою руку в своей и ему казалось, должно быть, что слишком, слишком еще детская, мальчишеская, несерьезная эта рука... Во всяком случае, никаких с восторгом ожидаемых слов от него я не услышал.
Он не сказал их мне — за него сказал я сам, сказал и запомнил...
Мы уезжали несколько дней спустя — бабушка, я и дед. Решили, что до самой последней возможности мать будет в Ливадии, до последнего поезда, последнего эшелона... В последний раз я обошел грустный, обезлюдевший парк, простился с «Мильонным», тихо дремлющим за прутьями железной ограды, с «капитанским мостиком» напротив Малого дворца, сгоревшего вскоре от бомбы, с Большим дворцом и мраморными, покорно подставлявшими мне спину львами, с полянкой, где под высокими кедрами собиралась наша семья, а для матери натягивали гамак; простился с позолоченным «баранчиком», прижав губы к бьющей из его рта холодной струе...
Через тридцать лет я вернусь к нему и в долгом хвосте экскурсантов смиренно дождусь очереди, чтобы снова коснуться губами той же, не иссякшей за все эти годы струи. Я запутаюсь в спланированном по-новому парке, с трудом, не веря глазу, а как бы на ощупь, по памяти, разыщу на старом месте — и не узнаю отстроенный наново, обнесенный каменной стеной курзал, и двор, который никто уже не называет Черным, и дом, который почти невозможно ныне узнать, но где по-прежнему на верхнем этаже распахнуты три маленьких окошка — теперь уже в незнакомую жизнь чужих мне людей... Найду я и нашу трубу, памятную по детским играм,— уже и не трубу, собственно, а то место, где лежала она когда-то, на изгибе дороги... Но окажется, что теперь здесь всего лишь канавка, взятая в бетонное руслице и прикрытая сверху чугунной решёткой, а длины ей — каких-то двенадцать моих теперешних взрослых шагов. Со своим рюкзаком и фотоаппаратом я буду, наверное, диковато выглядеть на дорожках, где с деловитой безмятежностью прогуливаются отдыхающие, для которых странным покажется, что я поминутно сдергиваю с плеча фотоаппарат, в самых ничем для всех не замечательных уголках, и настойчиво твержу вопросы, на которые никто не может ответить... Для всех я здесь буду только странным, заблудившимся гостем... Я не почувствую досады и про себя улыбнусь: это не я, это они у меня в гостях!
Накануне отъезда я обегал своих друзей и знакомых, еще многие не уехали, собирались.
Я рад был, что застал Сердце. Старик сидел без дела, одинокий, в пустой фотографии, меж пустых ванночек и ящичков для кассет. Он осторожно обнял меня и поцеловал куда-то в плечо.
Из Ялты проводить нас приехала доктор Любарская со своим мужем — в армию его не призвали по болезни. Они помогли нам вынести чемоданы — нас ожидала линейка, на которой мы с отцом отправлялись — еще так недавно — в разъезды по санаториям. Любарские, как и мать, оставались «до последнего эшелона», они не верили, что немцы войдут в Крым. (Они действительно остались — но не до «последнего эшелона», Крым был уже отрезан,— а до последней баржи, увозившей беженцев в сторону Кавказского побережья. На этой барже уезжал и Сердце. Баржу разбомбили в открытом море — переполненная людьми, она пошла ко дну).
Из «моих» вещей я захватил белого медведя с прикрепленной внутри мохнатого уха пломбочкой с едва заметной надписью «Париж» — давнишний подарок дяди Ильи — и три, старого издания, тома Брэма. Мне хотелось еще увезти рыжего котенка Захарку, который поселился у нас этой весной. Необычное для котов имя объяснялось тем, что когда-то в детстве у отца был тоже котенок Захарка, и мы решили утвердить таким образом семейную традицию. Я отыскал фанерный посылочный ящик, пробуравил в нем отверстия, чтоб котенок не задохнулся, не ослеп, чего я боялся, от темноты. Меня еле уговорили отказаться от моей затеи. Поезду бомбят, сказали мне, и еще не известно, где для Захарки окажется безопасней — здесь или в посылочном ящике...
И он остался; Мы уезжали, а он оставался — в Крыму, и Ливадии, может быть,— у немцев в плену... Пока мы грузили вещи, он, еще ничего не подозревая, вился у меня под ногами, такой веселый, ласковый и глупый. Потом он что-то почуял, вспрыгнул на каменный парапет, которым частично был обнесен наш двор, и замер там на своих растопыренных лапах, ошеломленно и недоверчиво наблюдая за нашими сборами. Сюда, на парапет, я в последний раз принес ему блюдечко с молоком, он вяло лакнул из него розовым острым язычком — и не притронулся больше.
Линейка, которая везла нас к ялтинскому автобусу, тронулась. Не помню, как нас провожали, как прощались мы с матерью, взяв с нее слово — не задерживаться надолго... Помню одно: яркий день, серый каменный парапет и на нем, комочком солнца, рыжий маленький Захарка. Он поднял хвост трубой и, недоумевая, смотрит нам вслед круглыми, нестерпимо зелеными, обманутыми глазами. Линейка стучит по булыжной дороге, я машу котенку рукой, и мы уезжаем — туда, где нас ждут бомбежки, полночные зарева над спелыми хлебами Запорожья... Захарка и детство остаются позади.
ТРЕТИЙ ЛИШНИЙ
Началась вся эта история — для Андрея началась — в ту минуту, когда он увидел их вдвоем. Даже не то чтобы увидел, успел рассмотреть — просто в густой толпе, медленно текущей по руслу центрального прохода, мелькнули перед ним золотистые, рассыпанные по плечам волосы и рядом, чуть позади, ржавая «деголлевка» с узким, вытянутым козырьком. И тут же взгляд его метнулся в сторону, отпрыгнул, как от ожога.
Когда он снова, не поворачивая головы, искоса, будто боясь выдать себя, вернулся к тому же месту, он ничего не заметил. Ничего, кроме пестрой, колышущейся мешанины чьих-то пальто, шапок, шляп, высоких, повязанных платочками причесок, похожих на монашеские клобуки...
I
Он и думать не думал в тот день, что попадет в кино, да еще в «Ракету», на самую окраину города... Но так уж повезло. Вдруг сняли два последних урока, ребята схватились за портфели, а когда прошел слух, что все-таки физику чем-то заменят, весь класс рванул на улицу и рассыпался второпях кто куда.
Андрей и Иринка по пути домой — они жили рядом, в одном дворе — свернули на бульвар. Здесь было шумно, солнечно, просторно, наверное, оттого, что деревья стояли еще голые, сквозные, только на крепких молодых дубках кое-где висела рыжими лохмотьями прошлогодняя листва. Они шли, смеялись, болтали — так, ни о чем, Андрей вспомнил, что давно собирался поискать в магазинах колонковые кисти,, заглянуть в художественный салон — тут же, на бульваре...
Уже подсыхал асфальт, дымясь тонким сизым паром, уже встречались прохожие с веточками первой мимозы. Желтые соцветия походили на пушистых цыплят, Андрею казалось — вот-вот они пискнут, зашебуршатся под блестящим целлофаном... А Иринка таким долгим взглядом провожала каждый проплывающий мимо букетик, что металлический рубль, зажатый в кулаке у Андрея, начинал раскаляться, жечь ладонь...
Цветов он так и не купил, не решился. Вместо мимоз он купил чебуреков, чтобы только избавиться от проклятого рубля. Чебуреки были остывшими, но под конец казались горячими, даже огненными — от переложенного в начинку перца и лука, оба уплетали их с аппетитом, стоя перед газетной витриной на углу. И тут, просматривая вчерашнюю «Вечерку», среди объявлений на последней странице Иринка наткнулась на «Утраченные грезы», старый итальянский фильм.
— Там играет Сильвана Помпанини! — ахнула она.— Я умру, если не увижу Сильвану Помпанини!..
— Не умирай,— сказал Андрей.
Они посмотрели на часы, решили, что успеют.
— А как же колонковые кисти?..— вспомнилось ей уже перед автобусом.
Но Андрей не думал о них. Ему, в общем-то, все равно было, куда идти или ехать, если рядом — Иринка...
И снова им повезло. Автобус подошел не очень полный, они устроились на заднем сиденье, и Иринка всю дорогу взахлеб, даже пришептывая слегка от возбуждения, рассказывала ему о Сильване Помпанини: какая это была несравненная красавица, какая актриса... Она читала, слышала от мамы,—Андрей знал, что мама у Иринки работает на киностудии редактором, и сам видел дома у них целую библиотеку по киноискусству.
Он слушал, но не слишком внимательно. Сильвана Помпанини... Ему представлялся разноцветный детский мячик, в брызгах прыгающий по солнечной луже... И красный помпончик на пушистой Иринкиной шапочке, задорно, бочком сидевшей на ее густых черных волосах, — помпончик тоже прыгал, когда автобус потряхивало. Смотреть на это было забавно. Андрей улыбался.