Йордан Радичков - Избранное
— О господи! — Возглас тетки Дайны вернул его к действительности. — Огонь-то у меня погас!
Она проворно вскочила и пошла во двор наколоть еще дров. Иван Мравов проводил ее взглядом до колоды, увидел, как она взяла в руки топор, вытащила несколько веток и стала их рубить. Тогда он встал, одернул гимнастерку, поправил фуражку и, подтянутый, аккуратный, пошел прямиком в комнату Матея. Толкнул дверь, его встретил запах лесных трав и свежей известки, он обвел взглядом знакомое небогатое убранство комнаты и увидал на степе старую фотографию; оттуда спокойно смотрел на него человек с пышном чубом. Это был отец Матея.
Стараясь не смотреть больше на фотографию, Иван принялся за обыск.
Долго искать не пришлось. Хочу сообщить читателю, что и во время обыска сержант втайне молил небо, чтобы никаких вещественных доказательств, связанных с убийством Илии Макавеева, не обнаружилось. В сущности, он искал не бог весть каких доказательств, потому что при осмотре места происшествия было установлено, что похищена часть конской сбруи и старый, потрепанный бумажник, сшитый из голенища сапога и обмотанный два раза шпагатом.
Сначала он наткнулся на конскую сбрую. Вожжи лежали под соломенным тюфяком, а когда он подтянул тюфяк повыше, к изголовью, то увидел бумажник. Он сунул его в карман, торопливо оправил постель, раскрошившаяся солома сухо шуршала в тюфяке. Он действовал спокойно, размеренно, без всякого страха и даже злился на себя за то, что с таким хладнокровием обыскивает эту комнату… Но он не только обыскивал, он прислушивался к неритмичным ударам топора по колоде и отводил взгляд от старой фотографии на стене. С фотографией, однако, дело было хуже — где бы он ни стоял, справа или слева от нее, он несколько раз натыкался на спокойный взгляд Матеева отца. Глаза выцветшей фотографии двигались, как живые, настигали его и спокойно смотрели ему прямо в глаза, в какой бы части комнаты он ни находился.
Он вышел и закрыл за собой дверь. Постоял, прислушиваясь к стуку топора, соображая, уйти ли сразу или дождаться тетки Дайны. Решив, что внезапный уход покажется ей подозрительным, он сел дожидаться ее возвращения. Тетка Дайна принесла охапку дров, но не стала разводить огонь, а разворошила полупогасшие угли, и из очага выкатилась пшеничная лепешка. Она отряхнула ее, отерла фартуком и спросила Ивана, не отломить ли ему лепешки.
— Нет, нет, тетка Дайна, — чуть не закричал Иван.
— Матейке спекла, — сказала она, — ведь спозаранку ушел косить, натощак ушел, так я спекла, снесу ему на Илинец лепешку да кринку простокваши. Ноги проклятые уже не держат меня, Иван, в былые-то годы для меня на Илинец сбегать было все одно, что во двор выйти. А нынче далеконько стало.
— Давай, я отнесу, — предложил Иван. — Мне все равно надо на Илинец, я и отнесу ему на луг!
— Вот удружил-то! — обрадовалась она.
Она завернула лепешку в платок, поизношенный, но чисто выстиранный, принесла из чулана кринку с простоквашей. На кринке неумелой рукой мастера-самоучки были нарисованы яркие цветы. «Обманщик!» — мысленно обозвал себя Иван, взял завернутую в платок лепешку и, хоть она была еще горячая, зажал под мышкой. Той же рукой, что прижимала лепешку, подхватил кринку и нагнулся поцеловать старой женщине руку, не отдавая себе толком отчет, почему он это делает.
Тетка Дайна отдернула руку, удивленная тем, что этот молодой парень, да еще к тому же молодой, свежеиспеченный милиционер, целует ей руку.
— Лепешку-то поделите с Матейкой, вон она большая какая, — показала она на узелок, который Иван держал под мышкой. — А про то, что я тебе говорила, ты ему не пересказывай, а то он осерчает. Я только рот открою, он сразу в крик, грозится, что все бросит и уйдет из дому куда глаза глядят. А нешто знаю я, Иван, куда у него глаза глядят… — закончила она со вздохом.
— Хорошо, мать, хорошо, — только и сумел выдавить из себя Иван и пошел со двора, унося лепешку и кринку с простоквашей.
Легко сказать «пошел», дорогой читатель! Во-первых, он и сам не понимал, отчего вдруг назвал тетку Дайну матерью; не понимал, и отчего ноги налились свинцом так, что он еле перешагнул через порог, и показалось ему, что ступенек не три, а триста, и конца им нету; потом велосипед с трудом отлепился от побеленной стены, трава цеплялась за спицы — весь двор, похоже, противился, не давал сержанту легко и просто унести с собой лепешку и кринку. Он почувствовал, что гимнастерка взмокла и прилипает к телу, что стала она жарче меха и все больше и больше душит его. Огромного труда стоило ему катить рядом с собой велосипед, горячая лепешка жгла кожу, но еще больней, еще нестерпимей обжигала мысль о том, что он подлец и как он потом посмотрит этой матери в глаза.
О том, как сержант Иван Мравов посмотрит этой матери в глаза, мы увидим, читатель, позже, когда подойдем к финалу книги «Все и никто».
14
Безлюдным и пыльным было село Разбойна, притихшим и задумчивым, окутанным легким маревом. Только одни человек шел сейчас по улице, и это еще больше усиливало ощущение безлюдья и запустенья… Дом тетки Дайны стоял у самой околицы, половина окон смотрела на село, другая — на леса Кобыльей засеки. Чтобы войти в село, Иван должен был миновать водяную мельницу. Вешняки были подняты, вода с гулом устремлялась в желоба, но колеса не двигались, застопоренные длинными шестами. Возле мельницы рассыпалась водяная пыль, плясала неяркая, приветливая и прохладная радуга.
Иван Мравов на руках перенес велосипед по узким мосткам, бросил его на траву у запруды, будто это не велосипед, а старая тряпка, опустил на траву кринку и лепешку, которая все еще обжигала его. Он снял фуражку, долго плескал в лицо водой, ему мерещились человеческие голоса, стук колес и копыт, перепел ребячьим голосом окликал с луга: «Дай лепешку, дай лепешку». Потом опять послышались человеческие голоса, фырканье лошадей, одиноко, сиротливо звякнул овечий колоколец. Сержант выпрямился, чтоб взглянуть, откуда эти голоса и звон колокольца, где телеги и перепел.
Ни перепела, ни телег, ни людей не было, это шумела под мельницей вода, эхо билось о стены заколоченной постройки и будило дремлющие в мозгу воспоминания. Перепел — это из букваря, ведь каждый из нас в детстве читал о том, как мальчик шел по полю и перепел попросил у него лепешку. Телеги и человеческие голоса — это воспоминание о тех временах, когда у мельницы толпились помольщики, а колоколец — из той поры, когда он мальчишкой пас овец. Не верь перепелу, говорил Амин Филиппов, перепел вовсе не там, откуда он зовет тебя! Так говорил он своим сотоварищам. И сотоварищи Амина Филиппова не верили птице, шли своей дорогой дальше, а за ними брела припадочная коза, глядя на них жалобным взглядом. Никого и ничего вокруг — ни человека, ни телеги! Одиноко вилась по склону горы дорога, вместе с рекой сбегала вниз, к селу, огибала дома и огороды, а за околицей вода растекалась по канавкам для поливки, дорога же дробилась на проселки, которые постепенно исчезали среди кукурузы, зрелых хлебов, плодовых деревьев, заросших травой пасек и полянок с молельными камнями, где раньше совершались молебны, а после войны заброшенных, снова возвращающихся в язычество; еще дальше голубела люцерна, расстилались хлопковые поля, широкие нивы с несимметричными контурами — первые приметы обобществления земли, предмет деннонощных забот председателя, дяди Дачо. Венец синеватых гор кольцом охватывал село и котловину. Там и тут белели бабьи косынки, народ убирал пшеницу на своих наделах и стоговал сено. Неподалеку от мельницы, за раскидистым деревом грецкого ореха, кто-то принялся отбивать косу.
Ритмичные удары косаря, невидимого за стволом ореха, звонко рассыпались в воздухе, сержант очнулся, надел фуражку на мокрую голову. Быть может, в эту секунду Матей тоже, наклонившись, отбивает косу, не подозревая, что к нему необратимо, как судьба, приближается сержант милиции Иван Мравов с горячей лепешкой под мышкой, с кринкой простокваши в руках и заряженным пистолетом у пояса. Увидав, что приятель идет к нему, перешагивая через валки скошенной травы, Матей спросит: «Что, мать лепешку прислала?», Иван подтвердит: «Да, прислала», и, когда Матей разломит еще теплую, душистую лепешку и откусит первый душистый кусок, этот кусок застрянет у него в горле, потому что к этой минуте сержант уже вынет пистолет!
«Никак мне этого не избежать!» — думал сержант, шагая по ухабистой деревенской улице. Картина вокруг была самая пасторальная, исполненная миролюбия, она излучала покой и еле уловимую грусть. Село выглядело старинной книгой, которую читали и перелистывали многие поколения людей, каждый, послюнив пальцы, страница за страницей листал эту книгу, многих страниц недоставало, их вырвали годы, их место поросло бурьяном. Дворы с повалившимися оградами, плетни, собаки, старухи, хрипло кукарекающие молодые петухи — все было в этой древней книге, которая прозывалась селом Разбойна! Густые заросли бузины присели у плетней (сержанту пришло в голову, что в этих зарослях есть что-то кулацкое, темной, унылой массой сидели они у плетней, заливая улицу запахом псины). За бузиной тянулись давно не крашенные, словно исхлестанные плетью ограды. И стены домов, выстроившихся по обе стороны улицы, тоже были словно исхлестаны плетью.