Виктор Лихачев - Единственный крест
Как человек жизнь прожил, так и смерть примет — вот еще одно деревенское правило. Праведники умирают легко и все больше в праздники, а к нечестивым людям и Смерть не идет. Та же колдунья, бабка Секелетия, умирала долго и мучительно. Все «На! На!» кричала. Ее под сошок закорючило — там и дни свои окончила… Были наказаны за греховную жизнь и Офимия мартыновская, и летиковская Лобанова, и Юрьевская Кубариха.
Впрочем, и плохие человеческие качества наказываются: забирая с собой Савинова-ростовщика из деревни Гальчина, Смерть вывернула ему язык аж до пупа! То-то принял мучений за свою неуемную жадность…
Замолчал Сергей. Задумался.
— Вот, вроде бы все рассказал… Ой, нет. Человек не уходит на тот свет сразу, он ворачивается. Знакомые после похорон еще ждут встречи с ним. Тот же Алексей Прокофьевич каждое утро подходил к окну, и вся семья слышала, как он барабанил по стеклу и будил жену: «Вставай, Александра, на работу опоздаешь!» Естественно такая идиллия не всегда бывает. Самоубийцы, как правило, после похорон приходя к родным, так буянят, что те к попу за молебном бегут. А среди жителей Нефина всегда находились любопытные, которые после похорон однодеревеца ровно в полночь выходили на пруд смотреть, не возят ли на усопшем черти воду? Вот таким нехитрым способом узнавали, куда попал человек — в ад или рай.
— А если серьезно, — помешивая палкой угли догорающего костра закончил Сергей, — люди умирают и поныне, а потому продолжают рождаться эти странные сказания о смерти. Не знаю, сколько в них правды, но воспитательную роль они играют большую: учат, как жить, как умирать, что можно делать, что нельзя. Я о другом думаю. Откроешь метрическую книгу любой церкви: Господи Боже мой! — сколько же жило их — бесконечная череда имен давно ушедших людей. Посмотрите на любое сельское кладбище — холмики, холмики, холмики…
— Простите, Сергей, перебью. У меня друг есть, Алексей Рыженков. Нет, скорее, просто добрый знакомый. Он поэт. Хороший поэт. У него есть стихи… в тему. Хотите, почитаю?
— Конечно. Вы читайте, а я хворосту подброшу.
И вновь на мгновение взъярился костер, уносясь в темную высь.
Бугор за деревней убогой,Как я пригляделся — погост.Березы здесь — стройности строгой,Кресты — каждый темен и кос.Гляжу на трухлявый без меток —Завалится, ткни лишь перстом.Бог весь, чей покоится предокПод этим забытым крестом?Потомок деревню покинулИ не возвращался давно,А может, и сам уже сгинул,И знать никому не дано.Все временно. Даже могила.Завалится крест навсегда.А кости вполне растворила,Песок промывая, вода.
— Ой, какой же он умница… «Бог весь, чей покоится предок». Все верно! Кто лежит под этими холмиками? Даже имени не осталось. Даже имени… Но ходят от селения к селению через года, через столетия предания о смерти, как своеобразные надгробия давно отжившему человеку. Иные так поистерлись, что почти ничего не осталось. Ну ты как кочуровская бароня, скажут. Как Яша Банченой. Нюша Долгая. Ваня Ломаной. Таня Патюня. Спросишь:
— А кто она, эта Таня Патюня?
— Да не знаем, — отвечают, — была такая…
Вот она, Асинкрит Васильевич, самая краткая, но и самая стоящая из всех биографий — «была такая». Ходит она в народе. И побеждает эту загадочную высокую женщину в белых одеждах.
Глава двенадцатая.
Вот скоро настанет мой праздник.
Долго молчали они, думая каждый о своем. Огромные мартовские звезды царили над притихшим миром. «Интересно, наверное, такой же мерцающей звездочкой видится откуда-нибудь из неведомого пока Хороброва и наш костер» — подумал Сидорин. Костер погорит еще час, другой — и умрет. Звезды Ориона, вечно странствующего небесного охотника сойдут с небосклона, чтобы завтра появиться опять. Но и они не вечны, как не вечен костер. Просто, как сказал Алексей Прокофьев, у всех разное время.
— Сергей, а ты боишься Смерти? — неожиданно даже для себя переходя на «ты», спросил Асинкрит задремавшего спутника. — Прости, ты уснул…
— Ой, что вы! Это я так думаю. Грущу до утра. А кто ж ее не боится? Можно образно так представить: читаешь «Красную шапочку» — и не страшно, знаешь, что все кончится хорошо, и волка убьют. Но вот фильм про оборотней, ты смотришь его один, в темном зале — уже страшнее, особенно когда на твоих глазах человек в волка превращается. И — третий случай: зима, лес или поле, ты заблудился. И вдруг — огоньки зеленые. Волки! И обступают тебя, окружают. Ужас! Вот так я думаю и смерть. Пока не пришла, — что ее бояться.
— Про волков это ты здорово. «Огоньки зеленые»… но чаще все по-другому: флажки красные, а глаз не видно…
— Вы о чем, Асинкрит Васильевич?
— Так, о своем. Скажи, а волки к вашим кацким деревням подходят?
— Нет. Я вообще ни одного волка в жизни не видел. Не охотник. Может, и не осталось их.
— Хочешь, узнаем? — Асинкриту вдруг стала весело.
— А как это? — простодушно удивился Сергей.
Сидорин встал, потянулся так, что хрустнули суставы. Затем встал прямо, высоко запрокинул голову, будто допивая последний глоток влаги — и завыл. По-волчьи. Сергей испугался, испугался по-настоящему. Но Сидорин умолк — так же неожиданно, но не расслабился, нет, а стал вертеть головой. Так старый филин крутит головой, стараясь не пропустить малейшего шума в ночном лесу. Секунда, другая… И вдруг с севера, с глазовских болот донесся ответный вой. Вой этот словно передавался эхом. Сергей почувствовал, как кепка на его голове приподнялась. А с противоположной стороны, где Кадка сливается с Корожечной еще один — еле слышимый ответ.
Сидорин сел на место.
— Есть волки, — удовлетворенно сказал он. — На севере трое. Волчица и два переярка. Видно, матерого завалили. И на юго-западе — одиночка. Похоже, старик. Да, не сладко ему.
— Почему? — спросил Сергей ошалело.
— Кому старость в радость? Зубы сточились, клыки в капканах потерял, придется собаками промышлять. А может, уже промышляет. Вы местных расспросите.
— Странный вы все-таки человек, Асинкрит Васильевич, — только и мог ответить основатель музея кацкого народа.
— Не без этого, — улыбнулся Сидорин. Удивительно, но эта бессонная ночь словно зарядила его энергией. А разговоры о Смерти… нет, они не будоражили его. Скорее, выбивали из сердца, словно клином, какой-то заповедный, древний, прячущийся в сердце, страх. И потому Асинкрит спросил, не мог не спросить:
— Сергей, даю слово, последний вопрос. Впрочем, если не хочешь, можешь не отвечать… Говорят, Смерть не выбирают. Если бы у тебя была такая возможность — выбрал бы?
Сергей не отвел взгляд.
— Да, хочу умереть не в больнице, не в дороге и не в интернате для престарелых — хочу умереть дома. Хочу обойти напоследок разные места, повидать знакомых, каждому дать что-то на память, сказать какие-нибудь слова. А потом прийти домой, поставить в переднем углу лавки, постелить полотенца, лечь и сказать, как предки мои говорили, как, наверное, еще прапрапрапрадедушка Алексей говорил: «Устал я что-то. И жить-то не хотца. Умирать вот надумал».
Теперь у Асинкрита побежали мурашки по спине. Перед ним сидел не любезный экскурсовод, не приветливый и немного чудаковатый хозяин этнографического музея, а словно убеленный сединами ветхий человек, у которого вместо крови текла по телу вода Кадки, а вместо лимфы — струйки голубых дождей, столетиями поливавших эту древнюю землю. Сергей говорил, а за ним, как тени, вставали и становились стеной его предки-кацкари, безвестные русские люди — Яша Бангеной, Ваня Ломаной, Нюша Долгая…
— А родные засуетятся, — продолжал Сергей, — побегут за священником. Пока поп собирается, достанут блюдо, насыплют зерна, поставят посередине стаканчик масла, а по краям двенадцать свечей. Придет поп и начнет соборновать — так у нас говорят. А впрочем, откуда взяться в нашей глуши священнику? Скорее всего помазать будет какая-нибудь бабка — соседка. А потом свечи задует и поставит на пол. И будут глядеть родные, куда дым пойдет: под перёд — оживет лядещий, к двери — быть в доме покойнику! Но мне все равно, я-то знаю, что «жить не хотца». Последний храбрец — так мы, кацкари называем предсмертный вздох — и заголосят, завоют однодомицы, а по селу полетит весть, что-де отмаялся еще один раб Божий…
А мне уже закрывают глаза и кладут на грудь руки — скорей, пока не окостенели. Не окостенело — не уйдет беда: в течение сорока дней будет в Кацкой земле еще один покойник…
А в доме воцарятся полумрак и тишина: не горит под передом свет, занавешены зеркала. Молчаливые женщины смывают и обряжают в парадную сряду.
А на второй день, как только к переднему углу дома приставят крышку гроба, соберутся все односельчане. Я буду лежать на тех же лавках, только уже в гробу и в ноги мне будут класть гробовые — деньги на похороны. Каждый пришедший — кто сколько может. И кто-нибудь запоет, а остальные кто подхватит, кто заплачет: