Д. Томас - Белый отель
Но тогда что там делал дядюшка-весельчак вместе с мамой? Чересчур сложный, приводящий в смятение вопрос, и ребенок, заигравшись, просто забыл о нем. Взрослая Анна, увидев всплывший в памяти эпизод с точки зрения накопившегося жизненного опыта, мгновенно сделала самый страшный для себя вывод, и, как в детстве, он оказался непосильным бременем для сознания молодой женщины. Хрупкая вера в собственную полноценность питалась благостью, исходящей от иконы безупречной матери. Одна-единственная трещина, — и вера ломается, а вместе с ней молодая женщина. И вот уже эпизод с объятиями в беседке, увиденный одним летним днем, превращается в сцены преступной страсти, происходящие каждым летом в великом множестве «беседок». Мать сняла крестик, потому что была недостойна носить его: так размышляла пациентка, пока тетя предавалась воспоминаниям о юности. И тут мгновенная мысль — она сама недостойна носить крест, ей тоже надо сорвать его с шеи.[20]
Но почему? Ей не приходит в голову ни единой причины. Она исправно соблюдает религиозные обряды и живет безгрешно. Слишком безгрешно! Не завидовала ли Анна в какой-то мере своей матери? Да, пусть она была недостойной женщиной; зато какое наслаждение довелось ей испытать, если, невзирая на любой риск, при малейшей возможности она спешила в объятия любовника! Понятно теперь, к кому она уезжала, надолго оставляя дочь на попечение няни. Как грустно, во мне, наверное, не хватает чего-то очень важного, думает Анна, ведь я даже представить себе не способна, что проеду сотни миль, ради очередной пытки в постели! Что во мне не так? Яд течет и в моей крови, но действует совсем, совсем по-другому. И мне даже не с кем разделить свою ношу, нет близкого человека, как у мамы. Я совсем одинока. Неожиданно правда о себе, которую она раньше не желала видеть, яркой вспышкой осветила сознание, словно молния прорезала тьму. Нет, я способна уехать за сотни миль от дома, — прямо сейчас, если такое было бы возможно, — чтобы увидеть подругу! Но теперь она носит его ребенка, а значит, я одинока, как никогда!
Теперь все стало ясно. Я слушал ее взволнованную речь, в полной уверенности, что знаю конец этой истории; он ни в коей мере не противоречил уже возникшим у меня ранее подозрениям. Однако правда буквально сломала бедную девушку. Она металась по комнате и громко плакала; я бесстрастно подытожил: «Таким образом, вы не хотели просто родить ребенка. Вы мечтали о ребенке от мадам Р., если бы только Природа сделала такое возможным». Она твердила, что испытывает совершенно невыносимую боль, и со страстью, продиктованной отчаянием, старалась опровергнуть мои слова. Это неправда, я убедил ее в том, чего не было, она неспособна на такие чувства и мысли, она никогда себе не простит, она просто думала, что после рождения ребенка подруга уже не сможет сочувственно отнестись к ее неестественному ужасу перед беременностью. В ответ я привел неопровержимые факты. Почему разрушительные галлюцинации проявлялись лишь во время единственной формы сексуальных действий, дозволенных моральным кодексом? Почему по-настоящему глубокие и длительные отношения возникали у нее только с женщинами? Почему у нее, наделенной сильным материнским инстинктом, вызывала такое отвращение сама перспектива прочных семейных уз, которые неразрывно связаны с материнством? Почему в ее «гастейнском дневнике» мадам Р. (изображенная как мадам Коттин) описана неизмеримо более живо и подробно, чем любовник — молодой человек? Разве в сравнении с ней он не кажется просто неким символом?
Однако бедная женщина не могла принять то, что я говорил. В течение некоторого времени, она продолжала испытывать очень сильную боль. Интенсивность физических страданий и степень сопротивления не уменьшились, пока я не предложил ей в качестве оправдания два утешительных довода: во-первых, мы не ответственны за наши чувства и желания, а во-вторых, ее поведение, тот факт, что она заболела в силу названных причин, служит достаточным свидетельством ее высоких моральных принципов. Ибо за каждый дар приходится платить, и свободу от невыносимого сознания своей гомосексуальной предрасположенности она получила ценой истерии. К тому времени, когда пациентка вернулась домой после разговора с тетей, она так надежно «похоронила» открывшуюся тайну, что смогла написать необычно пылкое письмо своему мужу. Через несколько часов начались боли. Отвергнутая Медуза востребовала свою плату. Но цена не была слишком велика, поскольку альтернатива оказалась бы много хуже.
Когда я все это объяснил, сопротивление ослабло, однако полностью подавить его не удалось. Она скорее одновременно приняла мои выводы и выбросила их из головы, лишь бы поскорее перевести разговор на менее опасную тему поведения матери. Нельзя было не заметить, какое облегчение она испытала, выявив воспоминание раннего детства; когда же мы, шаг за шагом, стали исследовать его, наблюдалось прогрессирующее улучшение самочувствия пациентки.
Я не мог не восхититься простотой и изяществом, с которым ее рассудок, используя минимум средств, обезопасил это воспоминание. Словно обрезав ножницами всего несколько элементов, он начисто лишил эпизод даже намека на недозволенное, превратив его в сцену супружеской нежности. И все же я до сих пор не знал точно, что именно она тогда увидела. Если тут, как за ширмой, не скрывалось еще более разрушительное открытие, если в беседке всего лишь обнимались дядя и склонная к импульсивным действиям мать пациентки, — ни от кого особенно не скрываясь, ведь любой мог забрести в этот уголок сада и увидеть их, — то, возможно, все носило относительно невинный характер. Пациентка согласилась, что теоретически я прав, однако не расставалась с убеждением, что мать и дядя были любовниками, а маленькая Анна что-то почувствовала, хотя ей тогда исполнилось всего четыре, или пять. Доказывая их порочную связь, она напомнила о том, какой веселой, возбужденной и особенно ласковой с детьми становилась мать перед приездом дяди. Пациентка говорила о приступах депрессии зимой и осенью, о путешествиях в Москву и роскошных подарках, которые мать оттуда привозила, словно заглаживая свой грех. Фрау Анна не думала, что та вообще ездила в Москву. Скорее всего, для свиданий с любовником существовало некое подходящее место где-нибудь между Одессой и Веной, — возможно, в Будапеште (как преподавателю-филологу, дяде наверняка часто приходилось посещать различные конференции и семинары…). Она вспомнила стыдливое молчание домашних перед тем, как прибыл гроб с телом матери, и после похорон, — никто не желал говорить об усопшей ни тогда, ни много позже, — вспомнила, что тетя не приехала проститься с сестрой, вообще никогда больше не посещала их дом, а сейчас почти не говорит об этом периоде жизни. Когда я возразил, что существуют другие, гораздо более правдоподобные, объяснения случившегося, она стала злиться, словно испытывала потребность во что бы то ни стало установить вину матери. Она как-то подозрительно «внезапно» вспомнила, что, когда в пятнадцатилетнем возрасте столкнулась с взбунтовавшимися моряками, они отпускали неприличные замечания о матери. Всем известно, что она сгорела в Будапеште вместе с любовником, говорили они. Моряки использовали грязное выражение, намекая, что обугленные тела никак не могли разделить.
Теперь она, естественно, пыталась доказать, что ее дядя не умер от сердечного приступа в Вене через несколько месяцев после гибели матери, а сгорел во время пожара в отеле вместе с ней. Отец и тетя, по взаимной договоренности, состряпали ложь, чтобы избежать грязных сплетен, но, как всегда бывает в таких случаях, очевидно вся Одесса, за исключением маленькой Анны и ее брата, знала правду. Я предложил обратиться к тете, чтобы подтвердить или рассеять подозрения; пациентка заявила, что не желает сыпать соль на старые раны. Тем не менее, я настоятельно советовал спросить тетю, или даже просмотреть подшивку старых газет, поскольку не сомневался в нелепости подобной фантазии. Ее состояние настолько улучшилось, что она смогла без посторонней помощи совершать небольшие прогулки по городу. И вот однажды, охваченная радостным возбуждением пациентка ворвалась ко мне, и гордо положила на стол две фотографии. Первая, истрепанная и сильно пожелтевшая, запечатлела могилу матери, вторая, совсем недавно сделанная, — дяди. Пациентка объяснила, что лишь после долгих поисков нашла место его последнего упокоения, потому что тетя ни разу там не появилась. На снимке было видно, как запущена могила. К моему удивлению, стершиеся, но довольно четко различимые даты смерти на обеих фотографиях совпадали. Пришлось признать, что я впечатлен, и по совокупности имеющихся доказательств, ее версия случившегося стала самой убедительной. Она улыбнулась, наслаждаясь своим маленьким триумфом.[21]