Аксель Сандемусе - Былое — это сон
— Как вам кажется, мой брат может еще раз так же легко потерять равновесие?
— Ситуация была экстраординарная. Я бы очень удивился, если б Карл Торсен еще раз предстал перед судом с подобным делом.
— Мне тоже так кажется. Я рад, что наши мнения совпадают. Ну, а насчет правдивости моего брата…
Судья предостерегающе поднял обе руки:
— Нет, нет, ваш брат говорил только правду. Перед вашим приходом я снова просмотрел дело. Просто он был в замешательстве. Он и меня привел в замешательство своей необычайной правдивостью, хотя его и осудили, так сказать, как лжеца. Помните историю с револьвером, который защитник хотел объявить трубкой? Револьверы и трубки часто путают. Было бы естественно, если б обвиняемый воспользовался этой возможностью. Я чрезвычайно удивился, когда ваш брат не стал хвататься за эту соломинку. Думаю, он не солгал ни разу в жизни. Он не привык лгать.
Я понимал, что покажусь подозрительным, если поскорей не придумаю какого-нибудь ловкого вопроса. Но мне ничего не приходило в голову. Оставалось надеяться, что судья сам переменит разговор или поставит точку. Я встал и вежливо поблагодарил судью за сведения. Какие сведения, подумал я, немного смешавшись.
— Посидите еще, если не торопитесь. Вы, как я понимаю, вернулись домой и заново знакомитесь с родиной?
Я опять сел.
— Да, у меня фабрика в Сан-Франциско, она работает уже по инерции. Недавно я передал ее управление акционерному обществу. Правда, теперь мне кажется, что я сделал это просто от усталости. Бывает, что в результате многолетнего нервного напряжения появляется желание с кем-нибудь разделить риск, хотя никакого риска еще и в помине нет. Видите ли, я, что называется, выскочка, и мне не хотелось бы начинать все сызнова. Когда-то я начинал подручным кузнеца здесь, в Норвегии.
Сплетя пальцы, судья откинулся на спинку стула. Он задумчиво смотрел в окно. Мне он нравился, особенно теперь, когда перестал придерживаться официального тона.
— Да-а… я вас хорошо понимаю… Мы с вами, наверно, одногодки? Конечно, мое положение совершенно иное. Ни должности, ни дохода я не потеряю, если только не преступлю закон. Нда-а, но бедность я тоже испытал на своей шкуре. Брал заем на учение и всего несколько лет назад уплатил последний долг. В Норвегии чиновникам живется не так-то легко. Вот и мечтаешь изредка… так, раз в полгода, в сумерках… о какой-нибудь другой работе. Ну, вот, как у вас, например.
Опустив глаза, я думал, как все это типично. Мы замыкаемся в себе, молчим. И вдруг, ни с того ни с сего, открываемся первому встречному, совершенно чужому человеку, а еще лучше, чтобы он был иностранцем, который уедет потом за тридевять земель…
— Вот вы говорите — риск, — продолжал Харалдсен. — Но совесть нельзя перевести в акции. Она неделима. Проклятая рутина неизбежна, а речь-то как-никак идет о человеческой жизни.
— Ну, так ли уж все это страшно? Давайте представим себе, что человек осужден невинно. Бывает ведь и так, без этого невозможно. Будем считать, что именно так было в случае с моим братом. Ваша совесть тут совершенно чиста. Не вы же сплели вокруг него всю эту сеть. Он сам виноват… плюс обстоятельства, судьба. Он не невинен, даже если стрелял не он. Вы должны были осудить его на основании circumstantial evidence[22], иначе вы попрали бы то, что называется элементарным правовым сознанием.
Судья Харалдсен улыбнулся:
— Вас, кажется, мало волнует, что речь идет о вашем брате?
— Я же его совсем не знаю. Вот, послушайте: много лет назад я одолжил одному человеку двадцать долларов. Он мне их не вернул. Я был беден, а этот человек прикарманил почти весь мой недельный заработок. Я рассердился и написал ему письмо. Оно было как выстрел — этот человек застрелился. Скажите, можно это считать убийством?
— Смотря какое было письмо. Убийством это, конечно, считать нельзя… но как юрист я не исключаю возможности blackmailing, шантажа.
— Ни в малейшей степени. Это было обычное гневное письмо с требованием немедленно вернуть деньги. Я писал только правду, а он взял и застрелился.
— Бедняга, лучше бы продал револьвер и выручил двадцать долларов.
— Да, тоже выход… ну, а незаконная торговля оружием?
Харалдсен засмеялся:
— Вы оправданы. Мы не можем нести ответственность за болезненную уязвимость другого человека. Разве что моральную, и то лишь в том случае, если вам было известно об этой его черте. Но так ведь нельзя. Никто не думает о том, что человек может застрелиться из-за его резкости. В таком случае я был бы уже многократным убийцей.
— Я почти не знал этого человека. Мне было жаль его, не больше.
— И он никогда не являлся вам в полночь в белом одеянии?
— Никогда. Я смотрю на это дело так: он был при смерти и наконец умер. Мое письмо оказалось последней каплей, ею могло оказаться и что-нибудь другое. Когда человек лежит на смертном одре, сиделка, сама того не сознавая, определяет момент его смерти. Например, подаст на три секунды позже стакан воды, а он благодаря этой воде мог бы прожить, скажем, на восемь секунд дольше. В жизни все относительно. В том числе и справедливость. Почему, например, вы не осудили моего брата на двенадцать месяцев две недели три дня девять часов одиннадцать минут и шесть секунд? Вы бы создали у него иллюзию скрупулезнейшей справедливости.
— А по-моему, вашего брата вообще не следовало осуждать, — откровенно признался Харалдсен. — Ревность, виноват — не виноват, мысли об убийстве, — человек попался в свою собственную ловушку. В таких случаях закон бессилен, нам с вами это ясно, господин Торсон, и тут, без свидетелей… Но в людях еще столько средневекового. Они жаждут искупления вины. А есть много и таких, кому необходимо укрепиться в своих убеждениях против убийства. Ваш брат оказался… гм… козлом отпущения.
Он перевел разговор на другую тему. Скоро мы отправились обедать.
Эйнар Харалдсен говорил на приятном, безукоризненно правильном английском, он сказал, что пользуется любой возможностью его освежить. За хорошо прожаренной камбалой судья из него выветрился окончательно, он даже сам это заметил:
— Все мы несем на себе печать своего ремесла. Вам уже не стать прежним, каким вы были до создания своей фабрики.
Я сказал:
— А знаете, это убийство можно объяснить совсем по-другому. Так сказать, поэтически.
— Интересно послушать. — Голос судьи прозвучал чуть-чуть натянуто.
— Для суда это неприемлемо. Есть объяснения, которых люди признать не могут, и, главное — объяснение должно быть грубым, тонкое объяснение недопустимо. Слишком правильным ему быть тоже не следует. Если мы во всех деталях чересчур приблизимся к тому, что произошло в действительности, говорить об ответственности преступника будет уже смешно, его надо будет просто повесить. Вы меня понимаете? Об ответственности за проступок можно говорить, разбирая дело только в общих чертах. Вы не обидитесь, если я скажу, что ваше заключительное слово было слишком тонко? Суд уже начал ерзать. Что это с нашим судьей? Уж не хочет ли он сказать, что в этом деле нет виновных? Вина, вот чего ждут люди. Они жаждут увидеть слово ВИНА, начертанное большими буквами. Но, отвлекаясь от тонкости, есть объяснения, которые вообще неприемлемы. Например, извращения; люди и слышать не хотят о них, потому что не уверены в самих себе.
Я помолчал, чтобы проверить, следит ли он за моей мыслью.
— Однако иногда именно таких объяснений и невозможно избежать, — заметил судья, пригубив пиво.
— Тогда они должны быть абсолютно понятны. Сейчас, для примера, я расскажу вам эту же историю. Хотите послушать мое заключительное слово?
— Давайте!
— Фрёкен Люнд выходит через черный ход, и мой брат пользуется случаем, чтобы выйти через парадный. Тут не надо особых разъяснений, правда? Мужчина часто стесняется выйти для известной надобности и ждет, пока выйдет дама. Может, вам и самому приходилось участвовать в таком деликатном состязании? Ни как свидетель, ни ради собственной выгоды человек не признается в столь обыденной вещи, играющей нередко такую важную роль. Говорят, будто астроном Тихо Браге[23] скончался из-за подобной застенчивости во время прогулки по Праге с одной дамой. Подумайте, какой позор, если кто-то узнает, что нам случайно понадобилось выйти в известное место! Как ни странно, но, кажется, эта глупая стыдливость распространена больше среди мужчин, нежели среди женщин.
Мой брат очень торопится, он должен вернуться раньше, чем фрёкен Люнд, и сделать вид, будто он никуда и не выходил. По вышеизложенной причине он ждал, пока она первая выйдет из дому. В то самое мгновение, когда он выходит в прихожую и отворяет парадную дверь, раздается выстрел. На улице темно. Мой брат, конечно, в ужасном замешательстве. Кто-то убегает. Какой-то человек лежит в саду в двух шагах от него. Карл кричит: «Держите вора!» — и этот возглас означает, что он невинен. Если бы стрелял он, он бы придумал что-нибудь другое. Ведь он считает, что застал врасплох вора или воров, вернее, он настолько ошеломлен, что вообще ничего не считает. С таким же успехом он мог бы крикнуть: «Долой парламентаризм!» Пуля просвистела у него над ухом, в двух шагах от него лежит убитый. Карл ничего подобного не ожидал. У него на уме было совсем другое.