Аксель Сандемусе - Былое — это сон
У человека портится характер, можно сказать, он страдает дважды, второй раз по вине полиции. Но не так-то все просто, господин Торсон. Однажды я читал, как железнодорожники Германии пригрозили, что будут строго выполнять все правила и инструкции. Они отказались от забастовки и решили действовать таким методом. И знаете, даже правительство дрогнуло! Чем только не грозили железнодорожникам, чтобы они отказались от саботажа, каким является слепое выполнение инструкций. Если полиция и суд начнут слепо выполнять все правила, через несколько недель в стране будут хаос и беззаконие, и тогда, чтобы спасти цивилизацию, придется прибегнуть к самым решительным мерам. Есть поговорка: ты прав, тебя следует повесить. Золотые слова. Обществу приходится защищаться от людей, которые настаивают на своем неоспоримом праве. Кого-то обвиняют в том, чего он не говорил, и он всю жизнь добивается правды. Другому бросили в затылок снежок, и он всю зиму негодует. Еще кого-то чуть не сбила машина, и он донимает всех окружающих. Такие люди вечно бьются головой о стену, и каждый раз с новым воплем боли. Люди, которые правы, опасны для общества, культура не сможет существовать, если право на справедливость перестанет быть только иллюзией. Полиция делает все, что в ее силах, лишь бы поддержать эту иллюзию, но кое с кем ей приходится очень трудно. Вот мы и раздуваем эту иллюзию, пропустив какое-нибудь дело сквозь игольное ушко. Не сомневаюсь, у нас в стране тысячи людей утратили веру в немедленное и неукоснительное соблюдение закона, и не без оснований, однако это зло необходимо ради блага большинства. Но так ли все плохо, как нам кажется? С детства мы должны учиться жизни, стараться, чтобы она шла гладко, как по маслу. Нельзя же требовать от людей, чтобы они до седых волос оставались детьми, а то, чего доброго, им будет казаться, что в любую минуту можно просить папу или маму застегнуть им штанишки. Самосуды запрещены, и мы предложили людям некий идеал. Смысл его в том, чтобы держать самосуд в известных рамках. Если меня кто-то задевает, я отвечаю ему, как могу. Мы на каждом шагу вершим самосуд, а того, кто этого не делает, называем дураками. Несколько лет назад у моей жены была служанка, она таскала деньги и всякую мелочь, вроде серебряных ложечек. Жена дала ей полчаса — уложить вещи и убраться подобру-поздорову. Со стороны моей жены это был самосуд, но неужели же мне следовало разыгрывать комедию и запускать в действие всю правовую символику? Мне? А сколько пощечин раздается ежедневно за мелкое воровство, за порчу имущества? Дело разбирается и решается на месте, это, конечно, дикое беззаконие, но иначе наша жизнь была бы невыносимой. Закон нам необходим для того, чтобы заставить людей жить согласно идеалу или стремиться к этому. Иисус хотел «исполнить закон», противопоставив угрозе любовь и терпение. К этому можно относиться по-разному, но глупо ополчаться против закона или требований Иисуса Христа — равно как и против самосуда — хотя бы потому, что это совершенно бессмысленно. Если бы удалось осуществить христианский идеал, тут бы и конец всем нашим стремлениям. Наивно жаловаться, будто Иисус требует от нас чересчур многого. Не смотри на женщину с вожделением, — можно ли лучше выразить, что женщина существо духовное, равноправное с мужчиной и что он не должен смотреть на нее только как на самку? Можно ли лучше выразить, что не следует допускать вожделения в свои мысли, а следует, к примеру, строить города, радоваться детям и цветам? Требование не смотреть на женщину с вожделением касается именно тех чувств, которые больше всего сближают человека с животным! Так же мы должны относиться и к обычным человеческим законам. Закон — мерило. Мы прекрасно знаем, что каждый нарушает и будет нарушать закон. Тот, кто утверждает обратное, просто жулик.
— А ведь это плохо для малых сих, — заметил я. — Выходит, человек маленький, у кого нет никаких задатков, должен соблюдать закон, а тот, кто покрупней, может хитрить и подгонять закон по себе.
— Совершенно верно, но у маленького человека нет особых стремлений ни к добру, ни к злу, он превосходно чувствует себя в рамках закона. Зачем закрывать глаза на то, что происходит и будет происходить всегда? Человек не умеет писать грамотно, но он должен писать грамотно, и мы хлещем его правилами правописания. Да он просто взбесится, если его вдруг огорошат каким-нибудь новым правилом. Но ведь мы и не ждем, чтобы он развивал язык. А человек одаренный, свободно владеющий языком, может проделывать с ним что угодно, но при этом с треском провалится на экзамене по языку в средней школе. Точно так же более развитой человек творит законы во всех областях жизни, и он редко бывает опасным. Люди, которые изобретают порох, не очень склонны им пользоваться, — это общеизвестный факт.
Возвращаясь в отель, я зашел в книжный магазин и спросил книгу Эдгара По. Мне смутно помнилось то, что Эдгар По писал о the spirit of perverseness[24], и я примерно знал, где надо искать. Мне захотелось послать судье одну цитату:
Of this spirit philosophy takes no account. Yet I am not more sure that my soul lives, than I am that perverseness is one of the primitive impulses of the human heart — one of the indivisible primary faculties, or sentiments, which give direction to the character of Man[25].
Приписав слова приветствия, я отправил ему эту цитату и тут же подумал: глупая затея. Судья получит мое письмо, когда забудет наш с ним разговор. И подумает, что я не в своем уме. Нельзя следовать внезапным порывам.
Мне хотелось поговорить еще и со свидетелями по делу Карла, но я решил отложить это до поры до времени.
Я был слишком увлечен Йенни.
Семнадцатое мая я провел в Йорстаде в доме своего детства, все было так трогательно — песни, солнце, птицы.
Мы долго сидели за столом в саду. Я принимал участие в то затухающей, то вновь разгорающейся беседе о значительных и незначительных вещах, но во мне, словно подводное течение, струились не относящиеся к беседе мысли. Предметы вокруг были очерчены резко, но казались лишь декорациями для некоего тайного действа, о котором никто из присутствующих не подозревал. Природа была для меня живой, но не так, как для них.
Слышал ли я голоса из могил? Да, вот именно. Сад заполнили призраки. Видел, да и знал, их только я, я мог бы даже заговорить с ними. Это были добрые духи. Природа оказалась одушевленной.
В Америке есть только привидения, души там нет. Соединенные Штаты — холодная страна с мертвыми дорогами и мертвыми домами, мертвые города. Страна, в которой только-только начинает брезжить душа. А вот Норвегия — живая страна. Люди, сидевшие за столом в саду, владели огромным богатством: родиной, своей страной, и не задумывались об этом.
Разница между ними и мной заключалась в том, что я понимал и чувствовал это именно потому, что был эмигрантом. Для них же иметь родину было нечто естественное. Никто из них не думал: вот она — наша родина Норвегия, потому что каждый был частицей этой родины совсем не так, как я. Они воспринимали ее бессознательно — человек не слышит шума водопада, ставшего от рождения частичкой его жизни. Когда-то давным-давно я тоже не слышал водопада. А теперь слышал. Мне пришлось бы сказать им о водопаде, чтобы они услыхали его шум, шум своего собственного водопада. Я был вовне. Неудачливый любовник родной страны.
Норвежцы, живущие дома, владеют своего рода вотчиной, а у кого есть вотчина, тот чувствует себя уверенно. Родина для эмигранта — призрачный замок Сориа-Мориа. Человек живет на родине, если он, предположим, чиновник, то каждый день он ходит в контору и обратно. Существование его раздвоенно, это верно, но протекает оно внутри единого целого. Вечером этот чиновник возвращается домой. Эмигрант же пребывает в конторе круглые сутки, год за годом, домой он возвращается только мысленно. Он никогда туда не вернется. По прошествии многих лет он теряет корни, национальность и только тогда до него доходит, какую они имели ценность.
Впрочем, бывает по-разному. Есть множество эмигрантов, у которых и не было никогда собственной национальности, которую они могли бы утратить. Прожив три месяца в Америке, они начинают говорить на языке, режущем слух. Каждое новое американское слово они без стеснения вставляют в родной язык. Проходит еще какое-то время, и они говорят уже ни на своем и ни на чужом языке, а на смешном попугайском жаргоне; однако, если вдуматься, они никогда и не говорили иначе. Такие люди не тоскуют, и на чужбине их используют только в качестве рабов. С женами, говорящими точно так же и тоже не испытывающими потребности в разговорах, они населяют трущобы, — ура! мы стали американцами, теперь можно съездить домой, ведь мы уже говорим так, что никто не поймет ни слова. Вот что тешило и тешит их тщеславие. Дети отдаляются от них, — правда, то же самое произошло бы и дома, — и сливаются со средой американской бедноты. Это не народ, это международная прослойка, которую можно встретить во всех странах, от Норвегии до Парагвая. Эти существа во всем похожи на людей, но годятся они лишь на то, чтобы их использовали другие независимо от их места жительства.