Арнольд Цвейг - Радуга
Растянувшись рядом с Фрешелем на росистой траве, Пашке спокойно обдумывал, какую применить тактику. Наконец он приказал Фрешелю привести сюда солдат, оставленных им у поляны. В штыковой схватке они вчетвером, конечно, одолеют этих пятерых. Он, Пашке, останется здесь и сможет предупредить своих, если что изменится; чем ближе он подползет к русским, тем лучше выполнит свою задачу.
Лежа плашмя в темноте с винтовкой наготове, Пашке всматривался в неприятельских солдат — внимательно, насмешливо, и заранее торжествуя, и очень терпеливо, и без всякого страха, ведь в обойме у него шесть патронов, один даже лишний, недаром он носит значок отличного стрелка. Смейтесь, смейтесь, думал он, разыгрывайте свои последние козыри! Были бы вы у меня под началом, я бы вас по головке не погладил!
В течение того долгого часа, пока он лежал здесь с единственной задачей наблюдать за всем, что делали русские, — русские смеялись, играли в карты, курили, отходили на несколько шагов в темноту и мочились под деревом, изредка ссорились, выплачивая проигрыш, и все время разговаривали на своем звучном, мягком и непонятном ему языке. Они так беспечно и естественно вели себя, что Пашке почудилось, словно все это происходит во время отдыха на маневрах и только оттого, что его клонит ко сну, он не подходит к ним и не хлопает по плечу вон того высокого блондина или этого маленького чернявого в еще новенькой гимнастерке почти такого же защитного цвета, как и у него… Да, за этот долгий час, покуда Пашке разглядывал и подслушивал, сознание, что он находится в нескольких метрах от врага, все больше бледнело. Там, думалось ему, солдаты живут своей жизнью — молодые крестьянские парни, рабочие фабрик и заводов, столяры; и вдруг я накрываю их на месте преступления… Ведь они, по сути дела, на сторожевом посту. Но, по мне, пусть себе режутся в картишки, ночь такая чудесная, вон на небе и в самом деле всходит луна, полная и желтая, как масло… Они правильно делают, но я их посажу на гауптвахту и тоже правильно сделаю…
В нем заговорило сварливое добродушие, то душевное расположение, какое испытывает начальник к своим подчиненным, чьи разговоры доставляют ему удовольствие, несмотря на всю его начальственную строгость. А может, подкрасться и внезапно — испуг-то какой! — встать во весь рост и громовым голосом выругаться? Винтовки они составили как положено по уставу, но сверху на пирамиде из пяти винтовок как-то набок висит фуражка. А вокруг под легким ветром шумят сосны.
А может быть — все-таки?
Но какое-то смутное чувство опасности удерживало его. Вдруг ухо его, почти приникшее к земле, уловило легкий шорох. Мои люди! Теперь мы их поднимем, подумал он тотчас же и очень ясно. Солдат Фрешель уже что-то шептал ему, две другие головы возникли из черноты. Вот они лежат рядом, все четверо, и сейчас бросятся вперед… Пашке увидел в руках своих солдат обнаженные тесаки; осторожно, бесшумно он тоже вынул свой тесак. Он сделал это почти машинально, хотя в то же время ясно сознавал свою цель — мгновенно и твердо вонзить холодное лезвие в человеческое тело, в мягкую и упругую живую ткань…
Они бесшумно поднялись и налегке, без всего, так же бесшумно стали продвигаться вперед, от тени к тени, отбрасываемой деревьями. Лишь в тридцати шагах от цели что-то металлически-звонко лязгнуло, луч света упал на стальной клинок. Раздались возгласы на русском языке, солдаты повскакали с мест, засуетились вокруг своих винтовок, но немцы уже бросились вперед с обнаженными тесаками. Звон скрестившихся клинков, стоны…
— Гаси свет! — крикнул кто-то и отшвырнул ногой лампу; она мгновенно погасла.
Лишь одному русскому удалось отскочить в сторону. Пашке заметил его, как только внезапно наступившая тьма перешла в синий сумрак на лесной опушке, освещенной поднимавшейся луной. Скрытый тенью, Пашке увидел русского в десяти метрах от себя, вернее — увидел блестевший между соснами штык взятой на изготовку винтовки, которую держал припавший на колено человек. Так, так, подумал Пашке, и это означало: ну, вот меня и ранил какой-то парень. И дальше: а я его убил. По плечу Пашке текло что-то теплое, но больно ему не было. Им овладела решимость выполнить поставленную перед собой задачу и одновременно глубокое сострадание к русскому, укрывшемуся за деревом.
— Обойти! — шепнул он своим, и они исчезли — один вправо, другой влево; сухие ветки хрустнули под их башмаками.
Штык беспомощно тыкался в разные стороны. Зрелище это вызвало у Пашке беспредельную жалость, ибо в ту самую минуту, когда он выполнял свой долг, ставший его второй, выдрессированной и с незапамятных времен унаследованной природой, где-то глубоко в нем громко заговорил мальчик Пауль Пашке, наделенный даром чувствовать то, что испытывает другой человек. Он не знал — да и как он мог знать! — насколько его жалость оправданна.
Солдат, спрятавшийся за соснами, был внутренне так же чужд способности убивать, как и сам он, Пауль Пашке. Еврей из маленького литовского городка, Шимон Фруг сначала был учеником еврейской духовной школы; позднее, Когда он предпочел учению возможность помогать родителям, которым приходилось кормить шесть душ детей, кроме Шимона, он поступил в ученики, а потом в подмастерья к еврею-переплетчику, затем его одели в серую шинель фронтовика, и он стал старательным солдатом, честолюбиво защищавшим честь своего еврейского происхождения, но полностью лишенным воинственного духа, давно вытесненного духовным борением. Кроме того, Шимон Фруг был социалист, «бундовец», и питал братские чувства к солдатам, одетым в шинели любого образца, таким же рабочим, как и он, страдающим под игом общественного строя. С какой же стати он должен убивать? Но в руках у него тяжелая винтовка, заряженная семью патронами, а там — немец, один из тех вымуштрованных солдат, которые не знают жалости, которые действуют, как петербургские гвардейцы, и так же испокон веку не благоволят к евреям. О, если б можно было договориться! Ведь и этого немца и его, Шимона Фруга, послали сюда власть имущие капиталисты! Горе, горе, что-то сейчас будет?! Все грозит несчастьем, оно копошится там, в темноте, смерть бродит везде и повсюду, таясь в каждой человеческой фигуре, в каждом мгновении! Если он, Шимон Фруг, промедлит, не перейдет к обороне, песенка его спета, за деревьями — немец, он только и ждет удобной минуты, чтобы его убить…
Немец этот был Пауль Пашке. В эти же несколько секунд и в нем громко заговорил внутренний голос. Несчастное созданье! — думал Пашке. Мечется в смертельном страхе и не видит выхода из тупика. Не долг ли его, Пашке, поступить, как положено христианину? Скажи ему — сдавайся! Кругом стонет так много людей, которые уже более не встанут. Он, конечно, сдастся, взволнованно подумал Пашке и, приподнявшись, весь залитый лунным светом, крикнул:
— Сдавайся, несчастный!..
Вместо ответа сверкнул огонь, зловеще прогремел выстрел и, точно выключая свет, погасил сознание Пашке. В следующую секунду Фрешель пронзил стрелявшего штыком.
Солдаты склонились над истекающим кровью сержантом Пашке и коротко посовещались, оставаться ли им здесь? Вряд ли треск одного выстрела вызовет тревогу у противника, а за собой они чувствовали свою роту, полк, весь корпус, всю армию…
Перевязочные пакеты, которыми были снабжены все солдаты, немедленно оказались в руках у санитара. Надо было поглядеть, кто еще дышит и там, у русских, — так повелевает долг человечности и воспитание солдата, основанное на международных соглашениях. Не напрасно ведь носит он повязку женевского Красного Креста.
Вот как случилось, что первый же конный патруль сообщил о двух тяжелораненых, сообщил в полевой лазарет, устроенный в доме священника приходской церкви, в деревне, расположенной несколько в стороне от места боя. На легком пароконном возке, присланном из лазарета, раненых вывезли из леса. Молодой врач, сестра милосердия, медицинское оборудование еще мирного времени, хирургия и антисептические средства сделали свое дело. Через некоторое время переплетчик и наш друг, столяр-подмастерье, познакомились и, лежа на соседних койках, обменялись адресами. Записочки с именем и адресом каждый из них тщательно спрятал в нагрудный мешочек. Отношения, завязавшиеся таким образом, не оборвали долгие годы бед и мытарств первой мировой войны, через которые каждому из них суждено было пройти. Как ни удивительно, но оба дожили до мира 1918 года. Рассказ о том, что возникло и выросло в результате катастрофического столкновения линий двух жизней, и о том, как эти два человека учились друг у друга лучше, прозорливей понимать действия и поступки людей, составляет особую тему, которой мы когда-нибудь уделим внимание. А пока скажем только, что у них раскрылись глаза, когда оба пришли к выводу, что покорными солдатами сделало их неправильное понимание долга и верность той конституции — основному закону государства, — в принятии которой они не участвовали. Они лишены были права голосовать за или против нее, посмотри на свои трудовые руки. И поэтому конституции ничего общего не имела с истинной моралью и честью солдата.