Юрий Додолев - Биография
Сказав это, я внутренне похолодел, но Щукин не оборвал меня — лишь желваки перекатывались по его скулам. И я продолжал говорить и говорил, как казалось мне, толково, убедительно.
— Хватит! — вдруг сказал Щукин. — Я же объяснил тебе, что получилось, когда я решил новую жизнь начать. Я вор в законе.
В штрафбате я уже слышал эти слова, знал, что человек, называющий себя вором в законе, чурается любой работы, признает только одно — воровство, грабеж, но постичь умом смысл этой воровской терминологии не мог, и в штрафбате, и сейчас думал: «Бравада, болтовня». Стал возражать Щукину, но он так взглянул на меня, что я вынужден был прикусить язык.
На столе чадила, обволакивая копотью стекло, керосиновая лампа. Молчаливые парни продолжали играть в «очко». Заложив руки за голову, Таська курила, перекатывая папиросу во рту. Вера и Катерина давным-давно приготовили салат, жарили на керогазе яичницу — на огромной черной сковороде шкварчало сало.
— Дождемся наших или без них сядем? — спросила Вера, обращаясь сразу ко всем.
Погалдели и решили — пора ужинать. Я собирался выпить одну стопку, но не получилось. Сквозь туман в глазах увидел: появились Бык и Чубчик. Все обступили их, принялись шептаться, встревоженно поглядывая на меня. Я хотел встать, но не смог…
Еще в полусне я услышал — Щукин зовет меня. Как только я открыл глаза, он резко сказал:
— Потопали!
— Куда?
Щукин не ответил.
Кроме нас, в подвале никого не было. За полукруглыми окнами брезжил рассвет. От холода напала зевота, ломило голову. «Удрали», — подумал я про сообщников Щукина и мысленно обругал себя за то, что вчера и позавчера много пил.
— Потопали, — повторил Щукин.
— Сейчас ополоснусь — и пойдем.
Щукин злобно выругался.
— Мне некогда ждать!
Я вдруг почувствовал: он нервничает, чего-то боится. А я не испытывал страха, потому что уже решил: ничего плохого он мне не сделает, а если попытается сделать, я, пожалуй, справлюсь с ним.
Снова были узкие проходы, шаткие доски, груды кирпича. Высунувшись из подворотни, Щукин зыркнул в обе стороны, после чего тихо сказал мне:
— Хиляй.
— А ты?
— Хиляй, тебе говорят!
Я ощущал на себе его взгляд до тех пор, пока не свернул за угол.
О чем говорили уголовники, пока я спал? Мне хочется верить, что именно Щукин, вор в законе, не позволил своим сообщникам убить меня или оставить в подвале, из которого я, может, выбрался бы, а может, и нет. Объяснение этому есть: он и я вместе воевали, пролили кровь в одном и том же бою…
11
В Лениной комнате зазвенел и сразу же смолк будильник. Я вдруг увидел — наступило утро: сквозь шторы пробивался дневной свет и пахло весной. Дождь кончился. Погасив настольную лампу, раздвинул шторы, распахнул окно. Проспект, мостовая и тротуар были чистыми, будто умытыми. Весенняя грязь давно просохла, лишь на противоположной стороне проспекта, на дороге, вползавшей в небольшой лесок, виднелись остатки слякоти. Изредка проносились легковушки и грузовики, еще реже появлялись полупустые автобусы. Прожив на этом месте без малого десять лет, я уже знал: часа через полтора движение транспорта участится, в лесок устремятся пестрыми стайками юноши и девушки — студенты вуза, построенного на пустыре, где совсем недавно рос чертополох и было много овражков.
Дом, где я жил до войны и в первые послевоенные годы, находился в глубине двора — огромного двора, в котором разбросанные там и сям хибары-развалюхи были объединены одним номером. Наверное, поэтому все жители нашего двора чувствовали себя почти что родней, пусть не кровной, но родней. Не могу сказать, что на нашем дворе не было склок, скандалов, драк. Все было. Но ведь даже в небольших семьях происходят распри, а двор — не семья, хотя мне ужасно хочется думать: все мы, очень разные, очень непохожие, жили одной семьей. Мы любили наш двор, были в курсе всех событий, происходивших в каждой хибаре, в каждой квартире, сочувствовали тем, кто попадал в беду, возмущались и негодовали, когда сильный обижал слабого.
Узнав, что все дома на нашем дворе подлежат сносу, обрадовались и продолжали радоваться, очутившись в отдельных квартирах с паровым отоплением и другими удобствами, говорили — лучше и придумать нельзя. Первое время мы навещали друг друга, потом общение прервалось, неизвестно как и неизвестно почему. Разделенные бетонными и кирпичными стенами, мы растеряли душевность, отзывчивость. Отдельная квартира, конечно, величайшее благо, но… Я лишь изредка вижу своих теперешних соседей, понятия не имею, где и кем они работают, о чем думают. Кивок головой, в лучшем случае: «Добрый день» — вот и весь разговор. На нашем дворе было по-другому.
Никогда не померкнет в памяти родное Замоскворечье — тихие улочки и переулки, невзрачные домики и особняки, булыжник на мостовой, гонимый легким ветерком тополиный пух, водонапорные колонки посреди двора или прямо на улице, палисадники с пестрыми астрами и тяжелыми георгинами, верткие ящерицы на свалках позади хибар — излюбленное место игравших в индейцев мальчишек, косматая старуха с крючковатым носом, водянистыми глазами, всегда недовольная, что-то ворчавшая, похожая на бабу-ягу, сгорбленный старик, гревшийся в одиночестве на солнышке, подслеповатый дурачок в опрятной, но ветхой одежде, обладавший удивительно острым слухом, однорукий орденоносец в суконной гимнастерке с пустым рукавом, заправленным под ремень, — герой гражданской войны.
От прежнего Замоскворечья почти ничего не осталось. На той улице, где я жил, теперь возвышаются одинаково безликие многоэтажные дома. Не скорблю о хибарах с притаившимися в щелях клопами, с полчищами мышей, порыжевшими от старости крысами — их даже кошки боялись, а вот уютные особняки и особнячки мне жаль. Становится невыносимо, когда на их месте я вижу ничем не примечательные «башни» и «коробки».
Гордостью нашего двора была липовая аллея — так мы называли три десятка лип, вытянувшихся в две линии, посаженных, видимо, первыми обитателями этих мест. Они украшали наш двор. В жаркий полдень под ними можно было укрыться от солнца, в ненастье переждать небольшой дождь. А как благоухали липы в пору цветения, сколько пчел собирало с них сладкий нектар! Пока эти липы целы, а что будет через год, через пять лет?
Липовая аллея начиналась прямо с улицы, точнее — от распахнутых настежь массивных ворот с глухим низом и металлическими переплетениями в средней и верхней части. С кирпичных тумб-столбов, на которых держались створки, осыпалась штукатурка, обнажая темноватый кирпич, крепления давно поржавели и погнулись, ворота все глубже и глубже уходили в податливый глинистый грунт. При одном взгляде на них становилось ясно: створки можно сдвинуть с места только при помощи подъемного крана или какого-нибудь другого механизма. От многочисленных покрасок металлические переплетения сделались уродливо-бугристыми, но тем не менее каждый год в канун Первомайских праздников маляры водили по ним кистями. В течение нескольких часов от ворот ядовито пахло, потом краска сморщивалась и высыхала вместе с въевшейся в нее пылью. Именно на этой аллее и состоялся последний, памятный мне разговор с Люсей.
Лена не выходила. Я решил — снова заснула, хотел разбудить, но скрипнула дверь, и дочь, постукивая шлепанцами, пробежала мимо моей комнаты. Минут через пятнадцать появилась в великоватом ей халате. Этот халат я подарил ей в день рождения. Жена и дочь, рассматривая его, от души смеялись; подшучивая надо мной, говорили, что я, должно быть, купил халат себе, а потом решил подарить его дочери.
Я всегда покупал одежду на вырост, никак не решался выписать чек на брюки, свитер или что-нибудь еще того размера, который носили мои домочадцы, постоянно казалось: это будет им мало. Получив подарок, жена и дети сразу же отправлялись в магазин обменивать покупку, очень огорчались, если это им не удавалось. В результате купленные мной обновки часто попадали в комиссионные магазины.
А вот купальный халат Лена решила оставить: понравилась расцветка, да и удобным он был.
— Не ложился? — спросила она, убирая рукавом капельки с лица.
— Нет.
— А я отлично выспалась!
Пока дочь одевалась и наводила на лицо лоск, я заварил чай, смолол кофе, нарезал хлеб, достал из холодильника сыр, масло, пакет молока. По утрам дочь пила чай с молоком, съедала два-три бутерброда, я же довольствовался черным кофе.
Лена вошла в свитере, в широкой юбке чуть выше колен. Я понял: пойдет в институт без куртки, обеспокоенно спросил:
— Не простынешь?
— Обещали плюс четырнадцать.
— На бюро прогнозов полагаться нельзя, — сказал я и почему-то поежился.
Рассмеявшись, Лена назвала меня мерзляком.