Юрий Додолев - Биография
— Мама так же думает?
— Разумеется. Если бы мы думали по-разному, то не были бы мужем и женой.
Удовлетворенно кивнув, Лена спросила:
— Пойдешь на панихиду?
— Нет.
Дочь удивилась.
— Этот человек был неприятен мне, в последние годы нас ничто не связывало, — поспешно объяснил я.
Лена помолчала.
— Разве тебе не хочется повидаться с той…
— Почему ты решила, что Люся будет там?
— Кажется так. Да и сказать последнее «прости» другу детства тоже не грех.
«Умница», — подумал я и признался:
— Пожалуй, ты права.
— Сходи! — В Лениной голосе была настойчивость. — Возможно, на панихиде и поминках ты убедишься, что этот самый Болдин был не таким уж скверным, каким он представляется тебе.
— Значит, ты не поверила тому, что я вчера рассказал тебе?
— Поверила. Однако есть одно «но».
— Какое?
— Вы были соперниками в любви, а это, ты, пожалуйста, прости меня, не всегда позволяет третьему лишнему быть объективным.
Лена попала в самую больную точку. Иногда возникала мысль, что я предвзято отношусь к Болдину только потому, что Люся предпочла его. Не хотелось лгать, и я сказал Лене, что в ее словах есть доля правды.
— Вот видишь! — обрадовалась дочь и снова посоветовала мне сходить на панихиду.
Посмотрев на наручные часики — мой подарок, она ойкнула, стоя допила уже остывший чай и, дожевывая на ходу, как это бывало и раньше, бутерброд, помчалась в институт.
Оставшись один, я снял с плечиков черный костюм, почистил его, потом включил утюг — надо было выгладить брюки и галстук. Все это я проделывал машинально и гладил тоже машинально — память воссоздавала самую последнюю встречу с Болдиным.
Женитьба, рождение Лешки, хлопоты о расширении жилплощади, служебные дела, размолвки с женой, болезнь Лены — все это вытеснило прошлое: оно лишь иногда возникало в памяти. Я уже не вспоминал, как это было прежде, ни Люсю, ни Болдина, меня совсем не интересовала их судьба. Но недаром говорится: мир тесен.
Я встретился с Болдиным летом, когда жена с детьми была в Крыму: врачи порекомендовали после перенесенной болезни свозить Лену на юг, к морю. Такая продолжительная разлука была первой в моей семейной жизни, до отъезда жены я и не подозревал, что буду скучать без нее. От тоски приуныл: ни с кем не встречался, никуда не ходил, закончив работу, спешил домой, сильно расстраивался, если в почтовом ящике не оказывалось письма; наскоро поужинав, допоздна сидел или перед крохотным экраном телевизора, или с книгой в руках. Кроме жены, в мыслях постоянно была Лена: в Крыму, как сообщало радио, наступило похолодание, я тревожился — дочь снова простудится, снова повторится то, что до сих пор вызывало дрожь.
Жена с детьми должна была возвратиться через неделю, но я уже начал готовиться к их встрече: пропылесосил мягкую мебель, натер мастикой полы, сдал в химчистку верхнюю одежду, накупил много разных вещиц, без которых вполне можно было обойтись, но которые — я не сомневался в этом — доставят удовольствие детям и убедят жену, что я думал о ней.
В то воскресенье я решил купить себе на обед молодой картошки, пошел на рынок. Подойдя к подземному переходу, чуть не столкнулся с человеком, показавшимся мне знакомым. Разминувшись, мы одновременно обернулись и, все еще не узнавая друг друга, двинулись в обратном направлении.
— Болдин? — Я еще не был уверен, что это Колька, но что-то уже твердило: он, он.
— Вот так встреча, — пророкотал Болдин, стискивая мою руку.
Я не скрывал своей радости: как-никак с Болдиным было связано детство. Но радость быстро прошла: уж слишком самоуверенно держался он, да и говорил рокочущим баском, словно начальник с подчиненным. Усмехнувшись про себя, я спросил:
— По-прежнему порученцем работаешь?
— Уже не тот возраст, — сказал Болдин. — Пять лет мальчиком на побегушках был. Теперь начальник отдела, два института кончил.
Я внезапно увидел то, на что не обратил внимания чуть раньше: Болдин сильно постарел, располнел, обрюзг, синева в его глазах, вызывавшая восторженные охи девушек и молодых женщин, потускнела; полушерстяной костюм был измят, на воротнике сорочки, где он соприкасался с шеей, темнела полоска.
— Ты женат? — поинтересовался я.
— Был… Осенью сорок шестого, после решительного разговора с Ореховой, — Болдин кинул на меня быстрый взгляд, — женился сгоряча. Через месяц нежданно-негаданно встретился с Люсей. В кафе посидели, поговорили. Ее муж — помнишь, я тебе рассказывал про него? — не первой молодости был. Словом, стали мы снова любовниками. Моя благоверная узнала про это, отношения испортились. Пришлось сложить вещички и — к матери. Каждый день убеждал Орехову бросить мужа. Она не могла решиться. До тех пор волынила, пока не забеременела от него. Разругался я с ней вдрызг, к жене вернулся. Месяца три мы нормально жили. А потом выяснилось: моя супруга во время моего вынужденного, так сказать, отсутствия с каким-то чахоточным путалась. Променяла, понимаешь, шило на мыло. Хлопнул я дверью и ушел от нее, на этот раз навсегда.
— Я, между прочим, тоже туберкулезом болел. В госпитале лежал.
— В Черкизове?
— Там.
— Моя бывшая жена неподалеку от этого госпиталя жила.
— Ее, случайно, не Дашей звали? — воскликнул я, надеясь услышать то, что можно было бы назвать сверхфантастическим совпадением.
— Нет, — ответил Болдин и сразу же поинтересовался: — А что?
— Ничего, — выдавил я.
Болдин осклабился.
— А ты, видать, не терялся в этом самом госпитале.
— Было, — сказал я и подумал, что, попрощавшись с Болдиным, мысленно возвращусь в свое прошлое, снова, как это случалось раньше, пойду по тому следу, который оставила в моей душе война…
12
Ложиться в госпиталь не хотелось: еще были свежи воспоминания о мучительной боли, операциях, кислородных подушках.
…Вернувшись из Новороссийска, я устроился на работу, штудировал учебники — решил сдать экзамены на аттестат зрелости экстерном, поступить в институт. Поначалу все в моей жизни складывалось удачно. Потом вдруг появилась слабость, пропал аппетит, часто поднималась температура, душил кашель, нательная рубаха прилипала от пота к телу. Врачи продлевали мне больничный лист, выписывали микстуры и порошки. Это не помогало, и меня направили на консультацию в тубдиспансер. Там мне сделали рентген, в тот же день предложили лечь в госпиталь для инвалидов войны. Я отказался. Врач стал настаивать, и я вынужден был взять направление.
Находился этот госпиталь в Черкизове среди хаотично разбросанных деревянных домиков — одноэтажных, похожих на крестьянские избы. Около калиток с приколоченными к ним почтовыми ящиками были лавочки, на которых с утра до вечера коротали время старики и старухи. Приусадебные участки отделялись один от другого ограждениями — дощатыми, металлическими или же просто натянутой в несколько рядов проволокой. Эта проволока — не колючая, а самая обыкновенная — почему-то напоминала мне фронт. Воображение превращало огороженные проволокой дома в дзоты, к владельцам этих домов я испытывал неприязнь.
К оградам сиротливо прижимались лопухи, крапива и другие сорняки. Они наползали на узкую тропинку, отделенную от проезжей части улицы неглубокой канавой, в которую домовладельцы сваливали разный хлам. Весной, когда начиналось таяние, канава наполнялась водой; бурлящий поток уносил хлам на пустырь, расположенный чуть ниже улицы, неподалеку от видневшегося с четвертого этажа госпиталя кладбища, где по воскресным дням бухал церковный колокол, куда направлялись похоронные процессии, иногда многолюдные, чаще — всего несколько человек.
Церковный колокол и кладбище напоминали нам о смерти, которая уже смотрела в наши глаза на фронте и в госпиталях, а теперь замаячила снова. Никто, даже врачи, не мог предсказать, кого смерть помилует и на этот раз, а кого возьмет к себе. Безногие и безрукие, с еще красноватыми шрамами на теле — все мы думали о смерти, но и надеялись вылечиться.
Среди деревянных развалюх госпиталь выглядел дворцом, хотя ничего примечательного в его архитектуре не было — обыкновенная школа, какие строились по типовому проекту в предвоенные годы: четыре этажа с квадратными окнами, подъезды в правом и левом крыле, массивные двери. Участок, на котором размещался госпиталь, был окружен металлической изгородью.
Отделение, в которое я попал, было на четвертом этаже. Как только я вошел в сопровождении нянечки в палату, лежавший слева от двери человек удивленно воскликнул:
— Самохин?..
Я не сразу узнал Панюхина, а когда узнал, тоже удивился: раньше его лицо было — кровь с молоком, теперь же выпирали скулы, глаза тревожно блестели.