Роберт Менассе - Блаженные времена, хрупкий мир
Они стали парочкой. Они ускользали друг от друга и становились друг другу ближе. Все шло как по маслу. Ужин. Путь домой, в пансион. Гармонично слаженные шаги. Вожделение, одетое в новые одежды и жаждущее обнажения. Комната Лео. Беспомощно многообещающее объятие, еще стоя, после того, как они разделись.
Когда Лео выключил свет, стороннему наблюдателю ничего в темноте уже не было видно. Юдифь была таким сторонним наблюдателем. Почему Лео так груб. И при этом столько пафоса. Было совершенно неясно, в чем состоял этот пафос. Но он был. Он был, его не было, он был, его не было. И ничего не видно. Один человек или два человека. Юдифь встала и нащупала свою одежду. Останься. Я хочу побыть одна. Кровать слишком узкая, а если спать в соседних кроватях, то лучше уж я пойду к себе. К тому же там я могу курить. Этого она не сказала. У меня в комнате бутылка граппы. Этого она не сказала. Мне все это непонятно. Этого она не сказала. И тогда опять было что-то волосатое, мускулистое. Что-то влажное. Что-то невыносимо душное. Судорожные объятия. Всеобъемлющий пафос. Всему этому противостояло изворотливое терпение, мягкий рот, который твердел от жесткого поцелуя, тело, которое гибко трется о другое тело, от которого ускользает. И на выдохе — пожелание доброй ночи. И как молния — свет, когда дверь открылась и снова закрылась.
Лео стоял один в темноте своей комнаты, переполненный ощущениями, которые вновь и вновь повествовали о том, что произошло. Лео раздвинул шторы. На небе над площадью стояла луна. Отказ от жизни философичен. Но выход в жизнь, размышлял Лео, каков он? После первого шага — каков? Лео стоял у открытого окна и был полон ощущений. У соседнего окна стояла Юдифь и пила граппу. Каков он? Он лиричен. Шаг в жизнь есть превращение философии в искусство, думал Лео. Но эта мысль есть снова шаг назад. Он должен продумать все заново.
Третий и последний день в Венеции. Стало ясно, что это путешествие было катастрофой, и вместе с тем — что это была катастрофа, растворенная в почти неподвижном времени. Но время все же постепенно шло, и в конце, когда его уже почти не осталось, на дне обнаружился осадок, который неаппетитно показал, что же в нем было растворено. За поздним завтраком Лео вручил Юдифи стихи. Лео написал их еще ночью, хотя и в состоянии крайнего возбуждения, после того, как Юдифь ушла в свою комнату, но, что касается формы, безусловно с определенным расчетом.
Когда после бесчисленных вычеркиваний, исправлений и изменений в этих трех строфах оказалось по равному числу строк в каждой, и все строки приблизительно сравнялись по длине, и каждую строфу удалось одинаково построить, и по композиции они полностью совпадали, а их чередование неизбежно приводило к кульминации, да-да, именно к кульминации, тогда Лео старательно переписал стихи своим размашистым почерком на двойной листок бумаги, который осторожно вырвал из середины своей записной книжки.
Чуть показался месяц молодойНад городом, возлег тут БогНа древнюю столицу Вавилон.И утонул в ее могучих бедрах.Приник к грудям ее ОнПолновесным, и руки сжалиБархатную кожу.От удовольствия тут Бог возликовал.
В час, когда замер месяц молодойНад городом, Бог возлежал на Вавилоне —Блуднице. И острый член егоВонзился в лоно ей, и жадноПасть его высасывала груди,И ногти длинные пробороздилиГлубоко мокрое ее лицо.И Бог от наслаждения рычал.
Когда скрывался месяц молодойЗа городом, поднялся Бог,И был по-прежнему Он полон силы.И посмотрел тут Бог на Вавилон —На мать свою. Которая под ним лежала,И было ее лоно все в крови, и грудиВыжаты, и кожа вся изодрана в лохмотья,И видел Бог, что это хорошо.
В жесте, которым Лео протянул Юдифи листок, отразилась не только гордость творца за свое творение, но и сознание того, что будущая ценность «рукописного собственноручного оригинала» повышает ценность самого стихотворения.
Юдифи стихи совершенно не понравились.
Лео злился на самого себя, что не дотерпел до более подходящего момента. Как опухли у Юдифи глаза. С такими глазами читать невозможно. Да к тому же за завтраком. Она читала прямо за едой. И то и дело стряхивала крошки с листка. Разве можно воспринять стихотворение, если все время проводишь по строчкам рукой. Сочинение стихов — это не самое твое сильное место, Лео, сказала Юдифь. Лео злорадно подумал, что это прозвучало как: «Глупость — не самое твое сильное место».
Я тоже кое-что для тебя припасла, сказала Юдифь.
Она порылась в сумочке, нашла конверт, еще поискала и наконец нашла ручку. Достала из конверта открытку и стала быстро что-то писать на обороте, не заботясь о красоте почерка.
Это была репродукция Джорджоне, Лео смутно припоминал, что, кажется, видел эту картину на выставке. Джудитта. Ленинградо. Эрмитаже. Собственно говоря, Лео только тут и сообразил, что Джудитта — это Юдифь. Картина изображала женщину с мечом, у ног ее лежала отрубленная голова мужчины. Женщина поставила левую ногу на лоб отрубленной головы. Струящиеся складки красного платья с разрезом сбоку, обнаженная нога, опирающаяся на лоб мертвой отрубленной головы. Юдифь. На обратной стороне открытки написано: «Иногда мужчины теряют голову. От некоторых тогда остается только голова, запечатленная на старинном полотне». Лео не был уверен, понял ли он то, что имела в виду Юдифь. Но что это означало, он слишком хорошо понимал.
Последний день. Юдифь была неприступной и несговорчивой, Лео был беспомощным, неуверенным и апатичным. Бесконечное прощание. Им казалось, что они прощаются с городом. В полдень им пришлось освободить комнаты в пансионе. Они перетащили вещи на вокзал и сдали в камеру хранения. А потом осталось еще так много времени до отправления поезда. Поезд отправлялся… подожди, во сколько же он отправляется? Еще так долго? Юдифь и Лео еще раз шли по Венеции, шли и ждали, пили вино и ждали, ели трамедзини и ждали, они купили сувениры, яйца из оникса с острова Мурано, и ждали. А что с ними можно делать, для чего они? спросил Лео. Ни для чего, сказала Юдифь, просто они красивые. Они пили кофе и ждали. Такое долгое прощание, только потому, что поезд уходит в строго определенное время. Чувство, которое возникает, когда наскоро целуешь кого-то в обе щеки, только растянутое на восемь часов. Время стояло, словно лужа под солнцем. Агрессия, которую с трудом удавалось скрыть. Путешествие было катастрофой, потому что оно обратилось концентрированным и одновременно растекшимся по вечности прощанием. Кто мог такое перенести? Лео не мог. Для него невыносима была даже сама констатация этого факта. Он видел лишь, что речь уже снова шла только о том, чтобы убить время и что он, насколько мог вспомнить, ничем другим и не занимался, кроме как убивал время. Бесплодное ожидание и отсутствие любви, которым предстояло в конце концов обратиться в любовь и плодородие. Но на конец ожидания все время нанизывалось начало нового ожидания. Мост Риальто. Лео было противно идти по этому мосту, смешиваться с толпой счастливых туристов, не испытывая такого счастья, как они. И всего лишь оттого, что он не нашел в себе достаточно сил, и сейчас не находит достаточно сил, чтобы холодно и уверенно настаивать на объективном предназначении своей жизни, а именно на… — да что там говорить. И все же — если бы Юдифь была ласковее, влюбленнее, нежнее, преданнее. Он бы ни секунды не страдал. Он чувствовал в себе какую-то раздвоенность. Время застряло, остановилось, где-то между «уже нет» и «еще нет». Он уже не был прежним, но не был и тем, другим. Они ходили, гуляли и ждали. Может быть, все дело было в рубашке. Пеструю рубашку, потную и грязную, он скомкал и засунул в сумку. На нем была его белая рубашка, чистая и выглаженная. Официальная белая рубашка, а сверху — зеленая куртка художника — ясно, что они не так гармонировали друг с другом. В этом наряде он выглядел смешно. Лео знал это, и чувствовал себя неуверенно. Несмотря на белую рубашку он не был уже и никогда больше не будет человеком, старомодно одетым, с осмотрительной походкой, с демонстративным отсутствием интереса ко времени и его глупостям. Он уже не был тем человеком в зеленой куртке. Потому что поверх строгой рубашки куртка выглядела дико, как нечто чужеродное и не подходящее ему. На нем были синие джинсы, но теннисные туфли он больше не надел. Ноги потеют, если носить их целый день. Его черные кожаные ботинки высохли; обильно смазав их кремом для обуви, Лео постарался привести их в порядок и снова смог их надеть. Только на улице Лео обнаружил, что они уже не такие, как раньше. Кожа стала суше и жестче, он чувствовал себя в этих ботинках как-то по-другому, кто его знает, вдруг кожа начнет трескаться. Он шагал боязливо, не той новой, упругой походкой, но и без прежней осмотрительности. И когда он по дороге вдруг задумывался о том, как теперь выглядит, то сочетание ковбойских штанов и традиционных строгих ботинок казалось ему невозможным, одно совершенно не подходило к другому. Все это внешнее. Еще столько времени оставалось. За эти долгие часы ожидания, которые все тянулись, между Лео и Юдифью выросла такая пропасть отчуждения, что то сближение, которое уже возникло, испарилось. Отчуждение более сильное и страшное, чем то, которое ощущаешь по отношению к посторонним людям. Ибо это отчуждение было результатом узнавания друг друга, это был конец, прощание. Суровая тень прощального света, одевшая его в этот нелепый наряд. Они не подходили друг другу. Неужели это правда? Каждый из них был абсолютно уверен, что другой любит его, любил, больше не любит, никогда не любил, будет любить всегда, вот какие оковы связывали их, но разве они были в состоянии сказать об этом друг другу? Они пили красное вино. Юдифи вино понравилось, она смягчилась. Ты не сердишься на меня, Лео, что я про твои стихи…