Роберт Менассе - Блаженные времена, хрупкий мир
Одиночество — а диссертация не продвинулась ни на строчку. Долгие часы наблюдения из окна — за кладбищенскими ангелами, за унылой стеной дома, окнами выходящего в типичный венский двор; тени людей в окнах напротив, электрический свет, когда стемнело. Ни строчки о Гегеле. Ты должен, говорил ему отец, когда они встретились в кафе Разумовского, очень быстро завершить свою учебу, Лео, ты должен заниматься прилежнее, а если тебе потребуется больше денег для завершающего рывка, чтобы не приходилось ни о чем другом думать, кроме этого завершения работы, я дам их тебе с удовольствием, но закончить ее ты должен быстро, это единственное, что я от тебя хочу. Или, если ты не хочешь больше учиться, скажи мне об этом сразу, тогда ты должен войти в мое дело, ты должен наследовать его, но поразмысли хорошенько, чего тебе хочется, где твои очки, Лео, ты должен носить очки, иначе окончательно испортишь глаза, ты должен прислушиваться к мнению своей матери, мы ведь хотим тебе только хорошего, ты действительно должен закончить как можно скорее и ты не должен бояться, что будет потом, денег достаточно, Лео, ты только должен как можно скорее…
Дальше все действительно пошло очень быстро: не более, чем полгода спустя Лео суждено было увидеть своего иссохшего, как скелет, больного раком отца в больнице в последний раз, не узнавая больше его опавшего тела; он ощутил страх перед смертью, но вместе с ним — чувство полной отчужденности от смерти, потому что воспринимал умирание своего отца просто как пример умирания вообще, он не признавал это безвольное угасание навстречу смерти, не мог признать, что телесные останки с теплющейся в них жизнью — это его отец, он был потрясен, но одновременно и не ощущал никакого потрясения, потому что не мог в этом зависимом от благоволения врачей и медицинских сестер скелете, который лишь для порядка был небрежно обтянут старой кожей, признать человека, который при жизни был его отцом, ему пришлось стоять у постели отца, но отец был не в постели, а в его воображении и воспоминаниях, потом ему приходилось уходить, продолжая оставаться у постели отца в виде цветов в вазочке на тумбочке, ему пришлось еще разговаривать с одним из врачей и высказать свой ужас по поводу того, что отец больше не узнает его, но ему пришлось при этом умолчать о том, что и он не смог узнать отца; Лео все время был вынужден что-то делать, должен был как-то поступать и что-то ощущать, все происходило само собой, но несмотря на это, ощущение долга оставалось, и, что бы Лео ни должен был сделать, или должен был сделать совершенно иначе — всему суждено было теперь стать другим. Смерть отца пришлась как раз на то время, когда между ним и Юдифью произошло осторожное сближение.
Юдифь заново познакомилась с Лео как с беспомощным человеком, потерявшим уверенность в себе, без тени какого-либо величия, который впал в задумчивость, неясно ощущая в себе какой-то изъян. После статьи о Келлере она не получила от Лео больше ни одной работы, и не видела больше ни одной написанной им строчки. Статью она нашла интересной, даже «талантливой», если бы в этой оценке не звучало снисходительности благодетеля, но в целом она считала его толкование все-таки излишне механистическим, описание пути творческого развития Келлера — слишком телеологичным, оценку, данную в статье — явно ученической, а тесное сплетение ее с историческими обстоятельствами, которое Лео пытался отразить с помощью фраз, начинающихся с «не случайно, что…», слишком надуманным. Как бы там ни было, в статье был продемонстрирован богатый материал, она показывала, что Лео явно еще способен работать, почему же он ничего больше не написал, да и диссертация, по его словам, нисколько не продвинулась?
Именно в это время Юдифь впервые увидела Лео, выглядевшего стариком, когда он сидел у нее в глубоком кресле, одетый в свой старомодный костюм, который он носил небрежно, с презрительным равнодушием, как человек, который никогда не смотрится в зеркало и не интересуется тем, как сидит на нем костюм, в новых очках, с еще более выпуклыми стеклами и более толстой черной оправой, чем прежние, и он сидел, понурившись, не делая величественных жестов, не растрачивая слов, путешественник, возвратившийся после долгой, неудачной экспедиции, оставившей после себя глубокие следы опустошенности. Апатичный, но мгновенно оживляющийся, когда речь шла о том, чтобы договориться с Юдифью о встрече, пойти куда-нибудь вместе, и потом, у нее, полностью замкнуться в себе и делать вид, будто он не в состоянии даже поднять телефонную трубку. Он по-прежнему пил только чай, но теперь стал добавлять в чашку ром, больше всего ему нравилось, когда чай теплый, чтобы можно было выпить всю чашку в два глотка, и обязательно — с хорошей порцией рома, и тогда он становился сентиментальным и плаксивым, как ребенок, как престарелое дитя, думала Юдифь, и была совершенно бессильна. Но ничто не удивляло Юдифь больше, чем тот факт, что она безо всякого сопротивления согласилась на роль матери, к которой ее побуждал этот ребенок, — и происходило это с какой-то своеобразной последовательностью и логичностью, и только благодаря уступчивости Юдифи, причем для этого ей не понадобилось менять ни поведения, ни образа жизни: все чаще Лео, бывая у нее, оставался ночевать, он просто был не в состоянии идти домой, не в силах был остаться один. И когда он потом спал в ее постели, а она еще долго, до глубокой ночи не спала, работала, читала, курила, пила, ходила по комнате — тогда у нее зародилось чувство, что она занимается ничем иным, как охраняет его сон, словно мать, напряженно прислушиваясь ко всем звукам, готовая откликнуться на зов. Тогдашнее сонливое состояние Лео хорошо сочеталось с абсолютной бессонницей Юдифи, так что в конце концов — и она приняла это безо всякого сопротивления — у них обоих, как нечто само собой разумеющееся, возникло чувство: она печется о нем, даже оберегает его сон. Она даже готовила ему еду — она вдруг перестала быть самостоятельной, свободной, независимой женщиной, которая приглашает друга к себе домой пообедать, нет, она стала другой. Или когда он, после пяти-шести чашек чаю с ромом, вдруг заплакал, опустился перед нею на корточки, положил голову к ней на колени, и когда она — а что она могла еще сделать? — погладила его по голове, и вдруг заметила небольшой круг намечающейся лысины, Юдифь про себя назвала ее монашеской, она была тронута, принялась утешать Лео, торопясь зачесать у него на голове волосы так, чтобы они закрыли эту начинающуюся лысину — ведь тогда она была для него вовсе не подружкой и не возлюбленной, нет. А когда он вдруг пытался возмутиться, беспомощно моля о помощи, пошлая сцена, которую смягчали только расплывчатые очертания и нечеткость, с какой она запечатлелась в сознании Юдифи, когда она в растерянности смотрела, как он стоит и всерьез просит заставить его вновь приняться за работу, следить за тем, чтобы он не вставал из-за рабочего стола, а она призывала его мужаться — разве тогда она была… Нет, больше. Тогда она была матерью, которая до последнего привязана к своему ребенку, которая слепо верит в то, что он добрый мальчик, что он может хорошо себя вести, что он способен на великое и еще себя покажет, и это было для нее непосильно, она не была такой, какой казалась, и она не знала что делать, как реагировать, чтобы не погубить его. А когда он, ночуя у нее, после того как она на несколько часов позже него ложилась в постель, чувствуя, как вымоталась и теряя сознание от усталости — когда он во сне вдруг прижимался к ней, и она ощущала это так неясно и смутно, словно материю сна, что это было тогда? Это было гораздо более дико, загадочно, непоследовательно — и важно для будущего, более чем…
Вот так начала возникать между ними некая связь, очень незаметно, и в такой форме, в какой она не могла существовать долго, и возникла она только потому, что раньше между ними какая-то связь уже была, но в том-то все и дело, что в прежней форме она уже больше не существовала. Она возникла, по мнению Юдифи, где-то в неизмеримо большом промежутке между грандиозными планами Лео и его неспособностью хотя бы приблизиться к их осуществлению. Это казалось ей подозрительным, и она сама толком не знала, хочет ли она таких отношений. Однако пока она раздумывала и старалась разобраться, связь их становилась все более тесной. Даже когда Юдифь ходила в Национальную библиотеку, Лео шел вместе с ней, только потому, что не хотел оставаться один; сидя рядом с ней, он читал и делал выписки из трудов о Гегеле. Когда Юдифь работала дома, он садился за кухонный стол и пытался по своим выпискам написать новую главу диссертации, просто чтобы как-то переждать то время, пока Юдифь снова не займется им. Но наладилась эта связь только наполовину. И проблемы, возникшие оттого, что эта связь создалась так украдкой, без обсуждения и осознанного решения, возникли только наполовину. Юдифь только наполовину впала в панику, и чувство, что она задыхается, что она связана по рукам и ногам, охватило ее не полностью. К Лео тоже не до конца вернулась его эйфория, уверенность в себе и продуктивность. Новая глава была лишь почти готова. Потому что как раз в это время отца неожиданно должны были оперировать, и вот Лео вновь пришлось проводить больше времени в больнице, чем в библиотеке, быть больше со своей матерью, чем с Юдифью. И все стало развиваться с невероятной быстротой, и отец умер.