Жоржи Амаду - Жубиаба
«ФОНАРЬ УТОПЛЕННИКОВ»
Из таверны донесся возглас:
— Это ты, Балдо?
— Я самый, Жоакин!
За грязным столиком сидели Толстяк и Жоакин, и Жоакин окликнул Антонио, приложив ладонь козырьком к глазам, чтобы лучше разглядеть вошедшего в колеблющемся свете висячей лампочки.
— Входи. Здесь Жубиаба.
В маленьком, едва освещенном зале пять или шесть столиков, за ними сидят лодочники, хозяева баркасов, матросы. Толстые стаканы наполнены кашасой. Слепой играет на гитаре, но никто его не слушает. За одним из столиков сидят белокожие, белокурые матросы-немцы с грузового судна, стоящего на погрузке в порту. Они пьют пиво и, захмелев, затягивают песню. Две или три женщины, спустившиеся этой ночью с Ладейра-до-Табоан в «Фонарь утопленников», сидят с немцами. Женщины громко смеются, но вид у них растерянный: они не понимают, о чем поют немцы. А те обнимают женщин, тискают их. Под их столом груда пустых пивных бутылок. Проходя мимо, Антонио Балдуино сплевывает. Один из матросов хватается за тяжелый стакан, Антонио замахивается… В углу стонет гитара слепого, ее никто не слушает. Но Антонио вспоминает, что здесь Жубиаба, и проходит мимо немца к столику, где сидят Толстяк и Жоакин.
— А где Жубиаба?
— А он у сеу Антонио, лечит его сожительницу.
Сеу Антонио, старый португалец, жил с рябой мулаткой. Бледный мальчишка бегом обслуживал посетителей. Он поздоровался с Антонио Балдуино:
— Добрый вечер, сеу Балдо.
— Принеси-ка вина…
Толстяк прислушивается к пению немцев.
— Хорошо поют…
— А ты что, понимаешь, о чем они поют?
— Нет, но за сердце щиплет.
— За сердце? — Жоакин недоумевает.
Но Антонио Балдуино понимает, о чем говорит Толстяк, и ему уже не хочется драться с немцами. Лучше петь вместе с ними и смеяться вместе с их женщинами. Он выстукивает ритм песни на столе и насвистывает ее мелодию. Матросы все больше пьянеют, и один из них уже не поет. Он роняет голову на стол. Слепой играет на гитаре в углу зала. Никто его не слушает, разве только бледный мальчик-официант. Бегом разнося стаканы с кашасой, он бросает на гитариста восхищенные взгляды. И улыбается.
Откуда-то издалека, из темноты океана доносится поющий голос. Ночь звездная, но все равно невозможно разглядеть, кто поет и откуда слышна песня: то ли поет кто-то из лодочников, то ли она доносится из старого форта. Печальная мелодия словно выходит из моря. Сильный, протяжный голос.
Антонио Балдуино смотрит вдаль. Кругом все черно. Светятся только звезды да трубка Мануэле. Матросы больше не поют, женщины не смеются, гитара слепого перестала жаловаться, и больше не улыбается бледный мальчик-официант.
Жубиаба возвращается в зал и садится за столик, сеу Антонио занимает свое место за стойкой. Ветер, ласково обвевающий захмелевших посетителей, приносит с собой тоску протяжного голоса. Откуда доносится эта песня? Море так безбрежно и полно тайн, и кто знает, откуда слышится этот старый, грустный вальс… Ясно только, что поет негр. Только негры могут петь так… Но это поет не Мануэл. Мануэл молчит. Он, верно, думает о том, как завтра его баркас будет грузить сапоти[36] в Итапарике? Нет. Мануэл слушает песню. Он смотрит в ту сторону, откуда, как ему кажется, доносится мелодия, наполненная тайнами моря. Толстяк глядит на всех отсутствующими глазами. Этот вальс бередит ему душу. Да и все повернулись к морю, смотрят: откуда льется этот тоскующий голос.
О боже, укрой боль мою тьмой…
Быть может, это в старой крепости поет какой-нибудь старый солдат? Или деревенский парень везет в своей лодке апельсины на ярмарку и поет? Или лодочник в Порто-да-Ленья? Или на рыболовном судне поет негр-матрос, оставивший любимую в далеком порту?
О боже, укрой боль мою тьмой…Любимой моей нет больше со мной…
Откуда льется эта печальная песня, несущаяся над лодками, баркасами, молом, гаванью, «Фонарем утопленников», над всем заливом и замирающая на городских холмах?
Толстяк видит: Антонио Балдуино весь захвачен этой песней. Не иначе вспоминает Линдиналву и уверен, что где-то негр поет только для него, для Антонио Балдуино, который совсем один на свете… Но негр поет для всех, а не для одного Антонио Балдуино. Он поет и для Толстяка, и для Мануэла, и для немецких матросов, для всех негров-лодочников, крестьян и рыбаков, и для белых матросов на шведском корабле, и для всего океана.
Сверкают, переливаясь, городские огни. Уже еле слышно долетают с холмов отзвуки макумб и кандомбле. Но блеск звезд ярче, и кажется, что звезды гораздо ближе, чем фонари на городских улицах. Антонио Балдуино видит, как попыхивает своей трубкой Мануэл. Голос негра словно проходит сквозь Мануэла, потом, внезапно удаляясь, бежит назад, в море. И его печаль обволакивает все вокруг.
От боли умру я, тоскуя. тоскуя…
Все молчат. Немецкие матросы слушают вместе со всеми. Жубиаба сидит, положив руки на стол. Толстяк растроган, а Антонио Балдуино видит перед собой Линдиналву — белокурую, бледную, веснушчатую, он видит ее в воде, на звездном небе, в облаках, в стакане с кашасой, в глазах чахоточного мальчишки-официанта.
Желтая луна снова повисает прямо над «Фонарем утопленников». С ветром долетает до «Фонаря» глухо звучащий голос. Толстяк грустит, Мануэл попыхивает трубкой. Голос на миг врывается в таверну и снова уносится в море.
Свой взор на меня, господь, обрати, любовью святой меня защити…
Печальная мелодия замирает вдали. Слепой провожает ее невидящим взглядом.
Жубиаба что-то бормочет, но его никто не слышит. Жоакин просит:
— Дай закурить…
И курит, сильно затягиваясь. Матросы пьют пиво. Женщины не отрывают глаз от моря. Жубиаба вытягивает под столом худые ноги и смотрит в темноту. Лунный свет серебрит море и небо. И снова возвращается старый вальс. И голос негра — все ближе и ближе:
Любимой моей нет больше со мной…
Голос все приближается. Трубка Мануэла вспыхивает подобно звезде. Какой-то баркас виден далеко в море. Он плывет медленно, словно прислушиваясь к печальной мелодии, доносимой до него ветром.
Антонио Балдуино хотел было сказать: «В добрый путь, друзья…» — но промолчал, заслушавшись.
Голос снова удаляется, увлекаемый ветром, и возвращается, еле слышный:
…нет больше со мной…
Луна заглядывает в таверну. Немецкие матросы слушают песню негра, и им кажется, что он поет на их родном языке. Женщины повторяют про себя слова песни и больше не смеются.
Жоакин не выдерживает:
— Завел одно и то же…
Толстяк пугается:
— Что ты говоришь?
Антонио Балдуино обращается к Жубиабе:
— Отец Жубиаба, мне сегодня такой чудной сон приснился там на пляже…
— И что же тебе приснилось?
За столиком таверны Жубиаба выглядит совсем хилым и маленьким. Толстяк старается угадать, сколько ему может быть лет. Сто или больше? Рядом с Жубиабой Антонио Балдуино — великан. Он вспоминает то, что видел не во сне, а наяву — в доме Жубиабы:
— Я видел того старика негра, у которого вся спина в рубцах…
Печальный вальс заполняет всю таверну:
От боли умру я, тоскуя, тоскуя…
Антонио Балдуино продолжает:
— … от боли, да, отец, от боли… — стонал этот негр, избитый плетью. Я видел его сегодня во сне… Он был такой страшный. Мне захотелось избить этих белых матросов…
Толстяк по привычке пугается:
— Зачем?
— А зачем они били этого негра, зачем?
Жубиаба поднимается со своего стула. Его морщинистое лицо гневно. Все смотрят на него:
— Это было давно, Балдо…
— Что было давно?
— То, про что я сейчас расскажу… Эта история не про отцов ваших, а про дедов… На плантации одного богатого белого сеньора в Корта-Мао…
Печальная мелодия старого вальса, льющаяся неизвестно откуда, заглушает его слова:
О боже, укрой боль мою тьмой…
Жубиаба продолжает свой рассказ:
— На плантации у него работало негров тьма-тьмущая. Их всех привезли сюда на корабле, и здешнего языка они не знали. Давно это было… В Корта-Мао…
— Ну и что было дальше?
— Этот сеньор — звали его Леал — не держал надсмотрщиков. Зато у него была пара горилл — самец и самка — на длиннющей цепи. Самца сеньор называл Катито, а самку — Катита. Вот самец-то и был надсмотрщиком… Приучен был ходить всегда с плетью…
Что случилось с печальной мелодией?
Она больше не наполняет собой сердца негров, оставив их наедине с тем, что рассказывает Жубиаба. Куда исчез голос? Только гитара слепого опять жалуется в углу. Бледный мальчик-официант обходит посетителей с тарелкой, собирая плату для гитариста — своего отца. Какой-то матрос упрямится:
— Не стану я ничего давать. Он и играть-то не умеет…
Но все смотрят на него такими глазами, что он поспешно кидает монету в протянутую мальчиком тарелку:
— Я пошутил, дорогой…