Сергей Арутюнов - Запах напалма по утрам (сборник)
– Слыхал про наших-то? – спросила она.
Новобратов не понял, о чем речь.
– Наши-то первое место заняли! Шесть гармонистов цеховых, три приглашенных из ансамбля, хор сборочного и ложечники с автобазы. Ну, дела! Жаль, меня плясать не взяли. Говорят, фактуру испортишь. Ну, я не обижаюсь. Все равно выиграли. Шутка ли, первое место, слышишь? – заволновалась Маша.
– Слышу, – отвечал Новобратов.
– А ты что, смурной, никак опять? – спросила Маша снова.
– Маша, – заволновался Новобратов. – Милая Маша. (Маша прыснула.) Я всегда хотел открыться тебе с той стороны, которая у меня заготовлена, скажем так, не для всех. Я несчастен. Мне с трудом удается это скрывать от начальства, товарищей по работе. (Маша сделалась серьезной.) Да, я несчастен, – с тихим вызовом повторил Новобратов.
– А что с тобой? – полубрезгливо-полусочувствующе проблеяла Маша.
Новобратов побледнел. Сейчас или никогда.
– Я не люблю гармони, – вымолвил он, опустив голову.
Стало тихо. Чуть приподняв глаза, но все же не глядя перед собой, Новобратов видел, как вздымается Машина грудь. Она молчала. Настоящая женщина.
– Не люблю. И не могу побороть в себе это тяжкое чувство. Ведь повсюду, собственно, одна гармонь, если вдуматься. Нас в ней родили, растили, оставили на ее попечение зреть, стариться. Я часто думаю о том, что, когда умру, какой-нибудь гармонист будет что-то играть над свежевырытой могилой, а хотелось бы, чтобы это была какая-нибудь классика, конечно. Сен-Санс, например. Или даже Равель… Ты любишь «Болеро»?
Маша молчала.
– Я решил признаться тебе в этом, потому что, кажется, люблю тебя. Прости, если огорчил, обидел. Но это правда. Я не смог бы скрывать от тебя. Вот, – кончил Новобратов вполне беспомощно.
Маша потопталась каблучками в парковой грязце. Носки ее тупоносых модельных туфель то разворачивались к Новобратову, то игриво кивали куда-то.
– А ты странный! – услышал Новобратов насмешливый Машин голос. – Забавный какой-то. Тебя не поймешь, я давно приметила. Молчишь что-то все целыми днями, а тут вон что – гармонь не любит. А что же ты любишь тогда-то?
Новобратов все еще смотрел в землю.
– Я… я не знаю. Люблю, когда у радио перерыв, технический или ночью провода ветром оборвало. Когда утро, но в тумане все – дома, деревья, едва проступают, и такая тишина, что хочется говорить, но не взбалмошно и резко, а так же тихо, будто встраиваясь в великое молчание природы, сперва тихо, потом все увереннее, строже и, наконец, разразиться приговором всему. Если хватит сил…
– Ну, наворотил. И где ж тут расхождение?
Новобратов сначала не понял, о чем она.
– Расхождение-то где? Гармонь же об этом же самом, да? Ты что, может, и в гармонизм не веришь?
Новобратов испуганно дернулся.
– Почему, верю.
– Нет, не веришь! – воскликнула Маша. – Сам же сказал – не люблю. А если не люблю, значит, не верю, не жалею.
– Не зову, не плачу… – продолжил Новобратов. – Пойми, Маша, – сказал он, слегка оправившись от вопроса. – Не все люди одинаковы. Для всех есть разные гармони. Вот твой начальник и мой, кстати, – какие у них аккордеоны? Трофейные, немецкие, дорогие. Ты на такой аккордеон не накопишь и за год. Шутка ли, столько клавиш, кнопок. У таких, как мы, могут быть однорядки, ну двухрядки, и это наш максимум…
– Работать надо лучше! – зло сказала Маша. – Работай лучше, и гармонь твоя будет краше, знаменитее. Ты мне ее еще ведь не показывал?
Новобратов обмер.
– Пошли, покажешь. Лады настроим, покопаемся. Я умею.
Они вышли из парка рука об руку. Гармонисты уже частично рассеялись, день перевалил за экватор, на асфальте прыгали воробьи и девочки с бантами разного цвета. К подъездам выруливали важные персональные «Победы», начинался обед – в кухнях или столовых, обед, наматывавшийся на гармонь, ее бесконечную скуку и надежду, раздуваемую потертыми и новенькими мехами. Начинался обед с блинами и рюмочками водки, обед с селедкой и спаржей, картошечкой с навару и укропчиком, макаронами с сыром и по-флотски… всего и не упомнить.
Новобратов открыл дверь квартиры. Маша сняла туфли и босая, радуя Новобратова предчувствием рассмотрения гармони, прошла в комнату.
– Книги у тебя… – протянула она ему, засуетившемуся на кухне.
Новобратов вскипятил чайник, заварил, намазал хлеб маслом и только хотел идти со всем этим в комнату, как услышал Машин беспрекословный голос:
– Ну, показывай.
Он выглянул из кухни сначала наполовину, потом показался весь. Вид его был смешной. Маша даже обняла себя ладонями за щеки с ямочками, чтобы не расхохотаться.
– Давай-давай, показывай, – настаивала она. – Где она, в шкафу? Давно не играл?
– Давно, – хрипло, как гармонь, сказал Новобратов. – Давно не играл. Давно. Никогда.
Маша вскинулась.
– Как это?
Новобратов набрал в грудь воздуха.
– Нет у меня гармони.
У Маши подкосились ноги, и она села на венский стул, примыкавший к столу.
– Что ж ты с ней сделал? – спросила она тихо-тихо.
Новобратов отвернулся.
– Выкинул.
– Куда? Давно? – Машины глаза выражали огромную, слезящуюся жалость.
– Давно. Уже год как. В мусорку. Как стемнело.
Тут они впервые посмотрели друг другу в глаза.
– Хороший мой, – произнесла Маша сдавленно звенящим голосом. – Как же ты так? Ну, я понимаю, не всем гармонистами быть, но зачем же – выкидывать? Зачем? Что ты у меня за путаник?
– Порвал случайно. Чинил, чинил, зашивал… Если б ты знала… Если б ты знала… Ну нельзя же! Пойми, нельзя. Я не могу больше так. Не могу! – отвечал он в какой-то горячке, потом задохнулся рыданием и пал перед ней на колени, обнимая пахнущие чуть заметно заводской химией тугие чулки, светящиеся в полумраке полдня колени.
Спустя полтора часа они поднялись с простой новобратовской кровати, растрепанные и изнемогшие. Маша принялась одеваться, и именно одевающейся он настиг ее еще раз, почувствовав, что не врал, когда говорил, что любит. Она была ближе всех ему теперь, знавшая его тайну и пока не выдавшая ее никому.
Одевшись, Маша снова стала решительной и – странно! – недоступной ему.
– Решила я все. Слышишь? – посуровела Маша. – Завтра пойдешь в завком, там у меня кореш старый, Степан Аверьяныч, из старых рабочих еще. Скажешь, что так, мол, и так. Все по правде, слышишь? Как есть. Я с ним поговорю. Восстановим. В общем, изложи, как чувствуешь, как на духу! Если спросят, на чем играть хочешь, скажи, на рожке. Тебе же рожок нравится?
Новобратов кивнул.
– Ну, вот. Ну, я побежала. Дай поцелую.
Маша хлопнула дверью и скрылась.
Новобратов подошел к шкафу и уперся в него остывающим лбом. Ему хотелось подойти к кровати и вдохнуть Машин запах, оставшийся на подушке, но он не посмел.
Он вынул из ящика стола маленький ключик и подошел к шкафу. Резкими движениями, будто вскрывал сейф, повернул ключ в замке. Скрипнул створкой…
В глубине, замотанный в армейское одеяло, подался ему навстречу тусклый, захватанный пальцами каких-то неведомых джонов и майклов, пованивающий медью и прокисшей табачной слюной английский довоенный саксофон.
Необыкновенный концерт
Амираму Григорову
Март 1970 года обернулся для «Ленконцерта» полным и законченным сумасшествием. Директор конторы Лев Григорьевич Цфайсман изнемогал в поисках замены верховного баритона для исполнения «Песни о Ленинграде»: Самуила Грохольского, подрядившегося открывать представление для Ленсовета, внезапно отозвали в Москву, и вернуться он мог лишь при условии правительственного переворота. Аварийный обзвон филармоний не дал ничего – наступала горячая пора, и Лев Григорьевич решился на крайность – вызвал старого деятеля Шацкого, с которым он начинал еще после войны шерстить с концертами по заново формировавшимся военным округам.
Шацкий немедленно напряг свои связи, и в его пухлом списке ожидаемо обнаружился некто полузабытый, со звучной фамилией, истый баритон, медленно, но верно опускавшийся на дно в тихвинском музтеатре.
– Хороший парень, – развел руками Щацкий.
– Пьет? – с надеждой разувериться тихо спросил Лев Григорьевич.
– У вас есть другой пожарный выход? – подтвердил опасения старый эстрадник.
Артист прибыл с некоторым опозданием, свидетельствующим скорее о волнении, чем о наглости, на каждом шагу производя впечатление реанимированного. Он еще сохранял некое обаяние пошатнувшейся молодости, однако тщательно зализанные волосы утверждали в мысли, что еще вчера он полоскался в рыжей коммунальной ванне, смывая с себя следы многолетней пьянки.
– Милецкий. Баритон, – протянул он Льву Григорьевичу плоскую ладонь с отчетливо увлажненными складками, в сложном кустистом узоре которых была затеряна и миссия, предстоявшая ему через пару недель.
– Очень приятно, – солгал Лев Григорьевич и посмотрел на Шацкого, широким жестом приглашая Милецкого утвердиться в полусогнутом положении на посетительском стуле. Неодобрительно скользнув глазами по увешанному афишами кабинету, тот мужественно изобразил почтение перед почтенным ветеранством будущего работодателя.