Юрий Додолев - Биография
— Воевали вместе, — объяснил им Щукин.
— Чокнутый, — добавил парень в кепке. — Глаз с него не спускайте, а то понаделает делов.
— Заткнись, — сказала ему Нинка и посмотрела на меня.
— Голову оторву, если…
— Не пугай. Давно было сказано — нет, а ты все, как петух, топчешься.
— Сука, — пробормотал парень. — Хочешь, я тебе браслетик подарю?
— Подари.
— И ты тогда хорошей будешь?
— Видел? — Нинка показала ему кукиш.
Парень в кепке выругался и, что-то ворча, отошел.
Пока он и Нинка выясняли отношения, никто, кроме меня, не обращал на них внимания. Я понял: к таким сценам тут привыкли, парень в кепке, должно быть, давно добивается Нинкиной благосклонности, а она — ни в какую.
Я был измучен, голоден, взволнован встречей с Щукиным и поэтому, как говорится, посапывал в две ноздри. В душе возникал страшок, неприязнь к людям, среди которых очутился: я вдруг отчетливо понял, что, кроме Щукина и Нинки, все они отвратительны мне. Но мог ли я сказать об этом? Мог ли, что называется, хлопнуть дверью и уйти? Если бы я попытался сделать это, от меня даже мокрого места не осталось. И еще. К любопытству, желанию потолковать с Щукиным примешивалось влечение к Нинке — то, что и должно было возникнуть у девятнадцатилетнего парня к красивой женщине.
Стало шумно. Нинкина подруга, сняв с ноги «лодочку», терла пятку и морщилась, женщины в шалях о чем-то расспрашивали парней, то сокрушенно покачивая головами, то изумленно округляя глаза. Отдельно от всех стоял худощавый, с задумчивым выражением на лице, сосал сахар, перекатывая его во рту. Щеки худощавого то округлялись, то обмусоленный кусочек возникал в зубах.
— Кончились леденчики-то? — обратился к нему парень в коротковатом пиджаке.
— Давно.
— Зубы, гляди, испортишь.
— Хрен с ними.
— Не можешь без сладкого-то?
— Ага.
— Чудно. — Парень в коротковатом пиджаке покрутил головой. — Правильное тебе прозвище придумали — Ландрин.
Я увидел еще одну дверь — низенькую, скособоченную.
— Сортир, — сказал мне Щукин. — Сразу налево и еще раз налево. Воняет оттуда, когда ветер в нашу сторону дует, но, — он усмехнулся, — жалобу подать некому.
Мне хотелось поговорить с ним, а еще больше хотелось есть. Щукин, видимо, догадался об этом — пригласил к столу. Сиденьем служили доски, положенные на ящики: три, чтобы не прогибались, с одной стороны, три — с другой. Нинка демонстративно села около меня. Парень в кепке исподтишка показал мне кулак.
Похрустывали огурчики, по подбородку тек помидорный сок, пальцы сделались от рыбы липкими, самогон был противным на вкус, но крепким. Я почувствовал — ударило в голову, и все, даже парень в кепке, стало приятным. Я ощущал Нинкино бедро, но не осмеливался взглянуть на нее, не сомневался, что понравился ей так же, как она понравилась мне, но уверял себя: ничего такого не будет, мы — разные люди.
Булькал самогон. На дне миски остались прилипшие к нему плавнички и поблескивало стекшее с рыбы растительное масло. Женщина в кашемировом платье принесла еще помидоров — они покатились по столу, когда она вывалила их.
— А побациллистей ничего нет? — спросил парень в коротковатом пиджаке.
— Только сало.
— Тащи!
Сало оказалось толщиной в ладонь, густо обсыпанное крупной солью. Внутри было розоватым — я видел такое только на кубанских базарах. Парень в коротковатом пиджаке потер руки.
— Под это сало можно еще одну четверть выдуть и — ни в одном глазу.
Женщина в кашемировом платье улыбнулась, показав нам ямочки на щеках.
— Ты уже.
— С непривычки! — откликнулся парень в коротковатом пиджаке. — Три года за бесплатно вкалывал, жратва была — одно название. Если бы не амнистия по случаю Победы, то, наверное, каюк. Теперь вот жру, жру и все нажраться не могу.
— Пройдет, — сказал парень в кепке.
За столом становилось все оживленней. Парни ругались, отпускали сальные шуточки. Мне казалось: Нинке неприятно слушать брань. И я растерялся, когда она неожиданно выругалась, выругалась просто так, как часто произносят слово «кстати». В ответ на мой удивленный взгляд Нинка приподняла бровь, и я убедился — ничего не поняла.
— Что с ним, Хромой, делать будем? — Парень в кепке показал через плечо большим пальцем на меня.
Щукин ответил, но я не расслышал, лишь отметил про себя: у него теперь другое прозвище — Хромой…
10
Проснулся я от ломоты в висках. Во рту было сухо, тело казалось свинцовым. Я лежал на топчане, накрытый байковым одеялом, сапоги валялись на полу, около них темнел, напоминая толстую змею, мой ремень. Скосив глаза, увидел смятую подушку в ситцевой наволочке с цветочками, ощутил едва уловимый запах, очень приятный, и понял: Нинка провела ночь на этом же топчане. Постарался вспомнить, как очутился на нем, но в памяти был провал.
В помещении никого не было. Через полукруглые окна была видна буйная растительность: сквозь нее слабо просачивался солнечный свет, придавая всему: стенам, топчанам, столу — таинственную зеленоватую окраску. С трудом сбросив ноги на пол, я прошлепал, ощущая ступнями приятную прохладу, к ведру, накрытому куском фанеры с жестяной кружкой на ней, выпил залпом две кружки. Вода была тепловатой, чуточку солоноватой, но жажду она утолила. А вот ломота в висках не прошла. Я потер их, решил снова лечь, но появилась Нинка. Она приоделась — была в узкой юбке, облегавшей бедра, в кремовой блузке с «фонариками»; в распущенных волосах поблескивали капельки воды. Наши глаза встретились.
— Ну и дрыхнуть ты горазд, — с легким смешком сказала Нинка. — Я всю посуду перемыла, прибралась, сама выкупалась, а ты дрых и дрых.
Я снова потер виски.
— Болит? — спросила Нинка.
Я кивнул.
— Наши, — она повела головой в направлении двери, — на махре самогон настаивают, чтоб крепче был. Я весь день как шальная ходила, когда в первый раз такой выпила. Теперь привыкла.
— Ч-черт, — пробормотал я, продолжая потирать виски. — Хоть какую-нибудь таблетку раздобыть.
— Погоди! — Нинка ушла. Спустя минуту возвратилась с миской, наполненной почти до краев какой-то жидкостью. Ступала она осторожно, миску несла на вытянутых руках. — Выпей-ка.
— Что это?
— Рассол. От него враз полегчает. Наши, — она снова повела в направлении двери, — полжбана вылакали, прежде чем уйти.
Я не стал уточнять, куда ушли парни и их подружки, с жадностью прильнул к миске и почувствовал — боль стихает. Поблагодарив Нинку, неожиданно выпалил:
— Ты красивая!
Она чуть улыбнулась.
Стоявшая передо мной молодая женщина действительно была очень хороша. Однако на ее лице с почти классическими линиями чего-то не хватало, и я вдруг понял: на нем нет внутренней теплоты — того самого, что, пробежав вместе с кровью по жилам, оседает на губах, щеках, подбородке, придавая женщинам еще большую привлекательность.
Захотелось выяснить — было ли это самое ночью, но язык не послушался меня. Словно бы прочитав мои мысли, Нинка пожаловалась:
— Ты вчера сильно пьяным был. Мы с Хромым, как мешок, волокли тебя.
— Неужели ни разу не проснулся? — с надеждой спросил я.
— Как мертвый лежал.
Я отвел глаза.
— Собирался утром с Щукиным потолковать, а он ушел.
— К вечеру вернется, — обнадежила Нинка и добавила: — Только теперь узнала его фамилию. А то все Хромой да Хромой.
— Раньше у него другое прозвище было — Князь.
— Давно знаешь его?
— Впервые в тюрьме увидел, потом на формировке.
— Где-где?
«Про тюрьму не следовало бы говорить», — подумал я.
Оказалось, Щукин не скрыл этот факт моей биографии; Нинкино удивление вызвали слова «на формировке». Объяснив, что это такое, я добавил:
— Мы в штрафбате в одном отделении были.
— Вот оно что… Значит, Хромой действительно воевал?
— Конечно, воевал!
— А я считала — трепался.
— Ранен же.
Нинка усмехнулась.
— Рану и от милицейской пули можно нажить. У Чубчика пониже локтя от нее отметина есть.
— Чубчик — кто?
— Который к тебе привязывался.
— Твой кавалер?
— У меня, милок, кавалеров вагон и маленькая тележка.
— Не сомневаюсь.
Потормошив мои волосы, Нинка назвала меня дурачком, и я воспрянул духом.
После завтрака, я предложил ей прогуляться, погреться на солнышке.
— Нельзя! — сказала Нинка.
— Почему нельзя?
— Так наши велели… Не хотела говорить, а теперь скажу. Когда ты под стол свалился, галдеж начался. Наши долго решали, как с тобой быть. Чубчик предложил, пока ты в отключке, вынести тебя и бросить подальше от нашей хазы. Хромой и я воспротивились. Наши боятся, что ты тот еще фрайер.