Александр Мишарин - Белый, белый день...
Анна Георгиевна отчетливо помнила то утро, когда она вслух произнесла (конечно, ни на что не надеясь): «Святитель Николай… Крестный мой! Дорогой Николай-угодник, прошу тебя, дай мне увидеть сыновей! Близких своих. Им плохо! Они погибают! Им нужна моя помощь!»
Она заплакала тогда бессильными, старческими, не слышимыми никем слезами. И даже не пыталась их вытирать. Они все катились и катились…
Перед ее глазами стоял только что прерванный, странно реальный сон, который она увидела к утру. В нем не было почти ничего конкретного. Но как это бывает только во сне, чувство глубокой и бессильной тоски по погибающим близким, сама невозможность спасти их, хотя бы чем-нибудь помочь, буквально перехватило ей, спящей, дыхание.
«Спасти! Спасти во что бы то ни стало!»
Она понимала, что ее душа требует и бунтует не только ради Павла и Ростика, но и ради каких-то многих незнакомцев – совсем детей, несмышленышей, за которых она тоже в вечном ответе… Даже здесь – за гранью жизни!
Какие-то странные, острые, нечеловеческие силы – пусть даже злые! – рождались в ее почти бесплотном теле. Она сопротивлялась хищнической хватке чьих-то злых пальцев, каменной тяжести навалившихся на нее существ…
Анна Георгиевна знала, что это не ее тело. Не пальцы, не руки, не почти отсутствующие мышцы напрягаются и растут, сопротивляются и отбрасывают от нее это, почти плотское, ощущаемое наваждение. Это память! Это ее «прапрасущность духа» вдруг начала проступать и требовать – неумолимо и жестко – выполнения чего-то более важного, чем жизнь и смерть! Это был все нарастающий страх – не выполнить свой ДОЛГ!..
Когда она сидела, резко проснувшись, на краешке белой узкой кровати, тогда только она смогла произнести эти слова: «Долг! Мой долг!»
И дальше невольно, уже не отдавая себя отчета, позвала… попросила… взмолилась к Николаю-угоднику…
В тот же момент, совершенно не понимая отчего, она почувствовала, что уже давно не одна в своей келье. Ее взгляд начал метаться по комнате. Но она смогла только заметить то ли тень от широкого рукава, под которым угадывалась рука, поднимающаяся в безмолвной молитве… То, будто на песке (хотя пол в ее маленькой комнате был глиняный, утрамбованный и сухой), на полу вдруг явственны стали следы крупного мужчины. А в неожиданно солнечном утреннем свете с серебряным отсветом заиграл вдруг край седой длинной бороды.
Наконец, когда Аня уже начала терять сознание от всего этого перенапряжения, она вдруг услышала голос.
Приглушенный и непередаваемо чистый – как звук тяжелой и спокойной воды в тенистом водопаде:
– Три дня и три ночи ты будешь со своими близкими! – Пожилой человек, в длинном легком хитоне, с бородой и четками, выходил из ее жилища. – Не испугайся того, что ныне творится на Земле. Не потрать время понапрасну.
– Николай-угодник! Я… Спасибо! Я… – почти запричитала Анечка, уже не старуха, а бесхитростная, пораженная чудом явления Святителя отроковица.
– Нет! Другой жизни тебе не дано! Ты можешь продлить только свою… уже прожитую! Продлить на три дня.
Когда, казалось, Он уже растаял в мареве дня, Анечка услышала его последние слова:
– Найди того человека, который честен и знает, и может спасти твой род. Близких и дальних чад твоих… На долгие времена!
– Я знала его?
– Ребенком.
И наступила внезапная, ощутимая, как глухота, тишина.
Анна Георгиевна почувствовала, что ей не хватает воздуха. Пейзаж за окном, очертания комнаты, самых близко стоящих вещей – стола, табуретки, таза с водой – начали расплываться.
И она…
Чуть не упала с двумя хозяйственными сумками в руках от того, как резко вдруг двинулся состав метро.
– Следующая остановка «Сокол», – раздался по внутреннему радио голос машиниста.
– Вы садитесь! – Анну Георгиевну взял под руку пожилой, крестьянского вида, старичок с садовым инвентарем, укутанным в чистую, но старую холстину. – Мне все равно на следующей выходить.
– Мне тоже! – решительно ответила Анна Георгиевна и невольно увидела себя в большом темном стекле вагона. Еще не очень пожилая, солидная дама. Со слегка вьющимися, напоминающими медь, волосами. Анечка Батурина…
Нет! Нет! Давно уж Кавголова. Лет сорока семи—пятидесяти, уставшая, вспотевшая от городской сутолоки, она смотрела на саму себя из мгновения назад – из другого времени. Из другой реальности…
Она вдруг почувствовала, что это действительно неожиданная, странная, обычная ее жизнь. Она уже когда-то ею жила. Ее переместила власть непроизносимая, но реальная, в сто раз реальнее этих людей в вагоне – стоящих, сидящих, читающих, спящих, тихо переговаривающихся. Не обращающих на нее абсолютно никакого внимания.
– Станция «Сокол».
Замелькали колонны и лестницы, платформа и люди.
– Так вы сходите или нет? – послышалось за ее спиной.
Анна Георгиевна решительно шагнула на платформу. Ее качнуло, но она не упала. Выстояла…
Ее вознесло с потоком людей на лестницу, потом поворот, длинный туннель, снова лестница, тяжелые двери…
И солнце! Забытое, давно уж ею не виденное, земное, ослепительное, невероятное солнце!
У нее закружилась голова. Но она крепко держала обе хозяйственные сумки и сетку. Она знала, что в одной из них большой пергаментный сверток с вологодским маслом – на всю семью, на целую неделю! А в другой – «микояновские» сосиски, которые она так удачно купила полчаса назад в Елисеевском магазине. Жалко, что больше килограмма в одни руки не давали, а два раза отстоять очередь у нее не было времени. Она уже договорилась с Марией Ивановной Романовой, что в два часа будет у нее на Песчаной.
Здесь, на Соколе, всегда нововведения! Вот воздвигли из толстого, промышленного стекла трамвайные остановочки – с навесом, скамеечками и светящейся рекламой какого-то «Мальборо».
Она поставила сумки на скамейку. Вынула из кармана накрахмаленный, надушенный дамский платочек, чтобы вытереть пот. Расстегнула жакет, чтобы остыть, перевести дыхание, как вдруг…
На той же скамейке чуть поодаль сидел грузный, почти седой, очень интеллигентный господин. С тростью с бронзовым грифом-набалдашником. Вот он чуть повернул к ней голову, и она вспыхнула. Удивленная, почти помертвевшая от счастья…
Анна Георгиевна увидела эти очень светлые, беззащитно-добрые, но одновременно такие глубокие глаза сына.
– Паша! А что ты делаешь здесь, на Соколе?! – невольно вырвалось у нее.
Он, казалось, не понял, что она обращается к нему.
Узнал! Окаменел! Лишился дара речи! Его глаза наполнились слезами. Попытался привстать… Но не смог!
А она, Анна Георгиевна, уже почему-то бежала. Проталкивалась сквозь толпу, все время задевая своими сумками прохожих. Ее гнало какое-то потрясение! Чувство непоправимой ошибки – ведь в эти годы Паше, ее сыну, ее собственному ребенку, могло быть не больше двенадцати – четырнадцати лет!
Именно с ним, еще подростком, она должна была прийти к Марии Ивановне – они ведь так и договаривались!
Анна Георгиевна оглянулась. Всё было не так! Не как в пятидесятые годы. Масса больших домов. Тучи машин. Какие-то огромные стенды-рекламы, в большинстве иностранные…
Анна Георгиевна поняла, что попала в другое время!..
Мир, пока ее не было на Земле, безнадежно изменился!
VII
Иван Васильевич Макаров-Романов к своим почти пятидесяти годам превратился в представительного, но все еще моложавого, стремительного в движениях, мыслях и поступках мужчину. На него нередко оглядывались на улице как девочки-студентки, так и женщины в полной зрелости и красе…
Он был поразительно некрасив – в отца мосластый, с чуть асимметричными крупными чертами лица… Но одновременно весь подтянутый, юношески стройный, с очень красивыми, длинными пальцами. Иван был почти воплощением пусть диковатого, но природно-пластичного, даже животного мужского начала. Если бы не глаза!
Глаза у него были как у какой-нибудь Гретхен из старой немецкой пасторали. Подчас молоденькие кокетничающие медсестры обращались к нему почти по-братски:
– Иванушка Васильевич! А вы когда-нибудь в зеркало смотритесь?
– А зачем? – довольно хмуро отвечал Макаров-Романов и, мельком взглянув в большое зеркало, видел только тугие, курчавящиеся вихры, которые не поддавались никакой расческе. Угрюмое, бритое, местами угреватое лицо.
Он не видел самого главного – почти лазурно-голубых, с чисто-чисто белыми веками, бездонных и таких добрых, как будто навсегда изумленных, глаз.
– Вам бы, Иванушка Васильевич, на паперти стоять. Больше бы зарабатывали, чем у нас в клинике.
– Это почему? – искренне не понимал Макаров-Романов.
– А вы как глаза свои на какую-нибудь богатенькую миллионершу распахнете, – смеялась немолодая, черноглазая, бровастая старшая медсестра Оксана, – так она вам сразу кошелек отдаст! Со всеми долларами, рублями и прочим. Да еще серьги и кольца с себя снимет!