Александр Мишарин - Белый, белый день...
Ведь недаром, когда родился его старший сын Женька, заполошный Ростик чуть не упал без чувств. У маленького человечка, у младенца, была синяя спина! Словно ее выкрасили – пусть неровно, по каким-то нервным узлам краской цвета индиго.
Они жили тогда в Нью-Йорке. Ростик работал в ООН. Они с Аленой обошли всех тамошних светил. И только старая, мудрая еврейка, помнившая еще концлагеря (и сталинские, и гитлеровские), сама-то чудом выжившая, долго и радостно смотрела на младенца. Потом повернула свою улыбку к родителям и, усмехнувшись, как всезнающая Кассандра, чуть снисходительно спросила:
– У ваших предков была старая кровь? Не просто два поколения, а очень старая кровь! Тысячу лет! Больше!
А?!
– Конечно, – как приготовишка, обрадовался и расцвел Ростислав Николаевич. – Даже две. Одна – от древних литовских жрецов. А вторая – от третьего сына Чингисхана Гучита.
– А я что говорила! – хлопнула младенца по попке седая врачиха. – Через пять-шесть месяцев и следа этой синьки не будет.
Действительно, через полгода никто бы не догадался по смуглой гладкой колее изнеженного, но ласкового Женьки, что грозные гены тысячелетий проглянули сквозь его младенческую спинку.
Ушли? Рассосались? Или только затаились в его здоровом, быстро растущем теле?
Он рос быстро, складно. С широкими плечами, длинными сильными руками байдарочника и альпиниста. У него был мощный, но стройный костяк крупного мужчины. Наверно, годам к тридцати, если бы чуть пренебрег спортом, Женька начал бы тяжелеть. Весь был в Георгия Федоровича, в его тучную, сильную громадность.
Но он не успел дожить до тридцати. Так и остался очень симпатичным, как будто вечно загорелым, веселым юношей с большими, раскосыми глазами. С неясным овалом лица, с сильными, большими руками.
Но в то же время… Анна Георгиевна это всегда видела… И не хотела видеть! Гнала от себя… Что-то чуть отреченное, торопящее его жить… Нет! Не надломленное, но что-то чувствующее про себя, а оттого тревожное было в его всегда ласковом, смеющемся и одновременно вопрошающем взгляде.
«Может быть, вы все… И ты, бабуля! Именно ты, как самая старшая, знаешь что-то такое про мое будущее?.. Назови это предчувствием, роком, близостью финала… Я ведь недаром лечу в горы, ухожу в море. Извожу себя тренировками в спортзалах! Чтобы встретить все это во всеоружии!»
Словно тайные союзники, они вдруг обменивались стремительными, вопрошающе-тревожными взглядами. И она понимала! И не хотела понимать…
Она говорила только будничное: «Не гоняй, Женька, на такой скорости на своей „Волге“! В Москве ведь такое движение!»
Какое тогда в Москве было движение?! Анна Георгиевна словно предполагала, выбирала ему самый банальный, самый понятный, самый мгновенный исход…
Но сама не верила в него! Только каждый раз, ой как сердце заходилось, когда Алена по телефону говорила, что Женька с ребятами ушел в горы и вторую неделю ни весточки от него. Или на яхте куда-то в Бокчары – и не звонит. Или с друзьями празднует что-то уже третий день.
Однако всё обходилось. Анна Георгиевна научила обманывать себя – все обойдется! Всё это бабьи глупости! Выжила уже от старости из ума!
Но что она могла – всерьез, по-взрослому прямо – ответить внуку?!
Что ей самой, еще девушке, старый земской врач Иван Дмитриевич Переверзев сказал своим глухим, глубоким, неумолимым голосом:
– Девочка! Никогда не пейте спиртного! Ни много! Ни мало! – И добавил тише: – Иначе сойдете с ума!
– Но почему?
– Такое наследство ваше.
– Но что именно? И от кого?
– Всё от ваших знаменитых монгольских предков. Огромный букет, уж не знаю даже каких, может, давно исчезнувших болезней… А так-то вы здоровы, даже редкостно здоровы!
Анна Георгиевна тогда вспомнила, что была зачата, когда Георгий Федорович проходил военную службу. По какому-то, только ему понятному, капризу он года два вел особый, почти «диетический» образ жизни. Похудел, постройнел… Разогнал собутыльников и прихлебателей… Истово отдавался воинским дисциплинам. Даже делал марш-броски со знакомыми офицерами-топографами по Уссурийской тайге… Чуть не был задран медведем, но вышел с честью из этой схватки. Хотя из оружия при нем был только охотничий нож… Долго еще их легкие английские сани укрывались теплейшей медвежьей попоной.
Неужели и отец? Он тоже?!
Врач понял ее немой вопрос.
– Я же сказал – с монгольской стороны… Это ведь века и века… У них были свои лекарства! Свои мази, свои врачи… Вы же бывали в дацанах?
Еще бы не бывала, когда родной брат Марии Андреевны, Аниной матери, был главным ламой крупнейшего Аринхойского дацана. Мать так любила ездить в этот старинный храм с колоссальными статуями Будды, молчаливыми монахами, бритыми и бронзоголовыми, с тоненькой черной косичкой на затылке.
– И это передастся… моим детям?
– Бог миловал. Вы-то здоровы! – улыбнулся Переверзев. – А восточная медицина, восточные болезни… Вашим предкам более тысячи лет… Они могли подхватить их и в Древнем внутреннем Китае. И в бывшей Хазарии… Они могли быть у народов, которые давно вымерли! Мы не знаем их имена, ибо они были поглощены Великим Моголом.
Он, Иван Дмитриевич, давно уже «болел» Востоком. Поэтому его глаза сейчас сияли – они были туманны и чуть косили… Переверзев понюхал щепотку гашиша на тонко свернутой белой бумаге и заговорил с еще большим воодушевлением:
– Вот – смерть! – Он показал на толстостенную стеклянную банку с гашишем. – Но на Востоке его употребляет каждый третий, старики – особенно. И доживают порой до ста лет. А для Европы – это неминуемая и быстрая деградация. Смерть за два-три года… А в Древнем Китае… И во времена вашего великого предка… Без наркотика – пусть он называется опиум, гашиш, нас, бура, настойка мака или пыльца конопли – не обходилось ни одно обычное застолье, беседа, праздник. Его обязательно клали под седло в Великих походах.
– Но вы ведь тоже чуть не умерли? Так рассказывала мне мама.
Переверзев мгновенно изменился в лице. Даже чуть не прослезился.
– Ваша матушка – святая женщина! Ума, души, кротости голубиной. Может, это и бывает только от смешанного брака двух древних родов… Смешно! Оба – восточный и западный – рода вышли из жрецов и наверняка уйдут через тысячу с лишним лет снова в жрецы.
– Как дядя Арсений?
– Да-да, – быстро проговорил Переверзев. – Ведь именно ваша матушка, когда смерть моя была неминуема, бросила дом, вас, девочек, почти грудничков, и повезла меня в дацан к ламе. К Арсению, вашему дяде. И шесть недель не отходила от меня… Потом ваша матушка вернулась домой, а я еще два года жил в дацане и исполнял все, чему учил меня ваш дядя. – Он вдруг нахмурился, стал серьезным. Откашлялся, выплюнул черную мокроту в специальный широкогорлый флакон. – Я должен жить, чтобы принять ваших детей. И детей ваших сестер. Я должен проследить, хотя бы первые восемь – одиннадцать лет, пока не сформируется их организм…
Переверзев смотрел на Аню серьезно, спокойно. Но как-то отрешенно. Словно знал, какие беды, крушения, болезни и поломанные надежды ожидают эту девочку совсем скоро… Что сам мир, в котором она родилась и живет так счастливо и естественно, уже поехал, сдвинулся, потек, как песок из-под фундамента, который рухнет – и подомнет их, подхваченных гигантским, бесчеловечным, железным, скрежещущим девятым валом.
И полетит в пропасть, в неизвестность, унося судьбу не только этого полуребенка, но и его, старого врача, который станет вдруг бессильным без медикаментов, инвентаря, сестер и санитарок… А главное, без вдруг потерянного знания – зачем нужно обязательно спасать этих людей: в форме и в штатском, мужчин и женщин, стариков и детей? Зачем обрекать их на жизнь, где воцарятся бесчеловечные и звериные души?
Они с Анечкой окажутся лишь двумя из миллионов и миллионов – так светло и спокойно, в рождественских нарядах, встретивших первые годы народившегося, безжалостного, взбесившегося XX века. Каждый из них двоих будет спасаться по-своему. Но оба – с достоинством и… и все равно – с рождественской верой!
«Господи! Сын Божий! Помилуй мя, грешного!..»
С молитвой и мужеством!..
Анна Георгиевна недоумевала, почему ее еще не вернули в ту сиротскую келью. В ту жизнь, к которой она, наверно, даже привыкла. Считала последней из всех выпавших на ее судьбу жизненных пертурбаций…
Правда, это было уже то, что следует ЗА жизнью. Там у нее, казалось бы, уже нет ни собственной индивидуальности, ни своей воли, ни даже четкого – хотя бы в зеркале – изображения. Во всяком случае, она нигде, даже в тазу с водой, в котором иногда мылась, приводила в порядок волосы и ноги, не могла поймать своего отражения. Пусть нечеткого, случайного…
Анна Георгиевна отчетливо помнила то утро, когда она вслух произнесла (конечно, ни на что не надеясь): «Святитель Николай… Крестный мой! Дорогой Николай-угодник, прошу тебя, дай мне увидеть сыновей! Близких своих. Им плохо! Они погибают! Им нужна моя помощь!»