Гилад Элбом - Параноики вопля Мертвого моря
— Продаешь?
— Не продаю.
— Почём?
— Не продаю.
— А за двадцать?
Загорается зеленый свет. Я поднимаю стекло и трогаюсь с места. Он не видел царапину, а то точно не предложил бы мне двадцать тысяч. А может, ему было наплевать на царапину. Готов спорить, он что угодно отдал бы за «Субару Джасти». Она маленькая, неприметная и вся такая невинная. Начинить такую взрывчаткой просто милое дело.
Понятия не имею, как появилась эта царапина. Однажды утром месяца три назад я проснулся, и вижу: уродливая царапина через водительскую дверь, такая глубокая, что металл пропорот насквозь. Свежая. Вчера ночью её не было. А теперь — вот она, вполне реальная и необратимая. Это случилось через два или три дня после того, как мы с Кармель очень крепко поругались, правда, не помню из-за чего. И вот эта царапина выглядела настолько решительно и страстно… Я был практически уверен, что это сделала Кармель. Ночью. Я её об этом никогда не спрашивал.
Ладно, хватит про Кармель. Ну, мне надо еще добавить, что она замужем. Но об этом я расскажу позже. Я подъезжаю к больнице, а на дороге что-то странное. Больница расположена за городом, на вершине высокого холма. Его окружают темные леса и пустые дороги. Днем здесь очень тихо, а вот каждую ночь стаи шакалов завывают совсем рядом и очень громко. От страха пациенты слетают с катушек еще сильнее. Иногда можно увидеть, как шакалы перебегают дорогу, но не сегодня. Сегодня на дороге что-то странное. Издалека похоже на то, что военные перекрыли дорогу. Я подъезжаю ближе. Это авария: синий «Пежо», врезавшийся в склон горы, лежит колесами кверху на дороге лежат два человека. Рядом стоят три полицейские машины, две «скорые» с включенными мигалками. Дурацкий драндулет. Не справились с управлением на крутом повороте в гору. Всегда так.
Я сбрасываю скорость, и полицейский в желтом прорезиненном плаще машет мне рукой: мол, проезжай. Я смотрю на тела, лежащие на дороге. Они не шевелятся. Эти люди мертвы? Одна из них — женщина. Молодая. У нее спущены брюки, а ноги в крови. Второго я не могу рассмотреть, но выглядит он тоже не лучшим образом. Лицо накрыто одеялом. Я чувствую облегчение. Иногда очень помогает удостовериться в том, что люди все еще гибнут просто потому, что попадают в аварии. Я сначала подумал, что это опять было нападение арабов. Но нет — на кой им надо убивать двух человек и несколько шакалов, если можно под завязку напичкать взрывчаткой «Джасти» и заехать на ней в торговый центр где-нибудь в городе?
Успокаивает, когда знаешь, что люди гибнут из-за чего-то, совершенно не связанного с войной. Люди убивают друг друга из-за денег. На гостей на свадьбе обрушивается крыша. Люди сгорают насмерть во время пожаров. Все как в любой нормальной стране.
Три часа. Я заезжаю на территорию больницы, ставлю машину на маленькую стоянку захожу в наш блок, открываю дверь магнитной картой и иду на пост медсестры. Там в течение трех минут я слушаю медсестру Оделию. Она рассказывает мне о пациентах, что они сегодня делали и кто как себя вел. Оделия работает здесь уже пятнадцать лет. Она медлительная, тихая и нетерпеливая. Она постоянно говорит о своих детях, как ей нужно забирать их из школы и кормить. Сегодняшний день не богат событиями, так что Оделия берет из шкафчика с лекарствами свою сумочку (она её там прячет по утрам) и уходит. Я сажусь за стол с прочной пластиковой крышкой и начинаю читать газету Сначала я читаю о группе «Eden», которую мы в этом году отправляем на «Евровидение». Потом — статью о тяжелой зимней амуниции, которую должны носить солдаты на тот случай, если на Западном берегу Иордана пойдет снег.
Пора бы пойти проверить пациентов. Как только я делаю шаг с поста сиделки, звонит телефон. У него два разных звонка: один для внутренних звонков (два коротких звонка, так сказать, ямбом) и один для внешних (один длинный, угрюмый, церемонный сигнал). Вот сейчас звонят снаружи. Я возвращаюсь.
— Если подумать, то все это не имеет никакого отношения к самому космонавту. Самое важное — так это то, что было у него с собой: рисунок четырнадцатилетнего еврейского мальчика, погибшего в Освенциме.
— Кармель, я тут вообще-то работаю…
— Нет, на самом деле: нам не дано путешествовать налегке. Мы несем вечную ношу: мы несем свет народам. Вот моё мнение: гибель рисунка и того, в чьих руках он находился, — это не трагикомическая выходка судьбы, а тщательно спланированная и великолепно сыгранная кульминация.
— Меня не интересует твое мнение…
— И все равно. Совершенно ясно, что сама цель этого триумфального дебюта евреев в космосе была вовсе не в том, чтобы спокойно приземлиться во Флориде, а в том, чтобы взорваться над Палестиной, штатом Техас, выставляя напоказ самый оргазм эмоциональной порнографии: обгоревшие фрагменты тел и реликвии Холокоста сходят с небес на мирные фермерские поселения, смывая Америку и Израиль в потоке человеческих останков и национального горя.
Уже четыре часа. Это означает, что сейчас все больные соберутся в игровую комнату (мы её еще называем телевизионной комнатой) смотреть очередную серию мыльной оперы. Их многозначительные комментарии по поводу горестей и радостей в чьей-то чужой, — не их, — жизни чудодейственным образом сменяют вечную апатию вялым подобием интереса и волнения. В конце концов, Риджа вот-вот должны посадить за решетку за преступление, которого он не совершал.
— Кармель, перезвони мне через час.
Я покидаю пост сиделки и сажусь рядом с Амосом Ашкенази.
— Ты думаешь, он виновен? — спрашивает Амос Ашкенази.
— Я не знаю.
— Ну ты думаешь, что он этого не делал, — настаивает Амос Ашкенази. — Правда ведь?
— Говорю же: не знаю.
Мне на самом деле все равно. Мое личное мнение — виновен или невиновен, Ридж может гнить в тюрьме хоть всю жизнь. Однако я слышу как Шейла говорит Тэйлору: «Вот именно это ожидание и это незнание, вот что убивает меня». В этот момент я чувствую, что я прямо-таки обязан помучить бедного Амоса Ашкенази дотошными расспросами о синтаксической структуре и семантической функции эмфатического предложения.
— Ну вот, например, предложение типа: Джон съел яблоко.
— Кто этот Джон?
— Неважно. Это пример.
— Ну а может, это как раз не Джон съел яблоко, — говорит Амос Ашкенази, — может быть, это был Торн.
— О’кей. Давай возьмем предложение типа: Торн съел яблоко.
— А ему можно было есть яблоко?
— Представь, что нельзя. И вот тут кто-то спрашивает, а не ты ли съел это яблоко?
— Я?
— Да, ты.
— Я ничего такого не делал.
— Я знаю. Но давай представим, что кто-то спрашивает, а не ты ли съел это яблоко?
— Кто спрашивает?
— Не в этом суть. Давай просто представим, что у нас есть яблоки, но до ужина их нельзя есть, так?
— Мы никогда не едим яблок на ужин.
— Это гипотетическая ситуация.
— Хорошо.
— И хотя яблоки нельзя есть до ужина, Джон съел яблоко.
— Торн.
— Торн. Торн съел яблоко. И когда об этом узнает доктор Химмельблау, она прибегает сюда, в блок, злая, и спрашивает, а не ты ли съел это яблоко? Какой усилительной фразой ты ответишь ей, что ты не ел яблок?
— А что она сделает, если это я?
— Она увеличит тебе дозу лекарства.
— Тогда, может, ты скажешь ей, что я не ел яблоко?
— А я не видел, кто съел яблоко.
— Тогда почему ты ко мне пристаешь?
— Я не пристаю. Это доктор Химмельблау пристает, чтобы ты употребил усилительную фразу, и она не отстанет, пока ты не скажешь ей усилительным предложением, что это Торн съел яблоко, а не ты.
— А можешь дать мне пример усилительного предложения?
— Я только что его произнес.
— А я не уловил.
— Тогда точно тебе придется увеличить дозу.
Я не знаю, почему мне нравится приставать к Амосу Ашкенази. Я понимаю, что не должен этого делать. Я понимаю, что должен вести себя как профессионал. А с другой стороны, не хочу проявлять по отношению к ним фальшивого сострадания только потому что они больны.
Амос Ашкенази вечно носит линялые фиолетовые футболки. У него их, наверное, пара десятков, потому что каждый день на нем новый оттенок линялого фиолетового цвета. У него больные зубы, сальные волосы, пожелтевшие ногти и поразительно большой словарный запас. Он говорит, что я нечестивый.
Совсем рядом с Амосом Ашкенази, на заляпанном слюной диване сидит Иммануэль Себастьян. Это один из двух убийц, что у нас тут есть. Серия мыльной оперы завершается, и начинается документальная программа о крестовых походах. Иммануэль Себастьян говорит, что он сам когда-то был крестоносцем.
— Ты и вправду ходил в крестовый поход?
— Точно.
— А что именно ты делал?
— Сражался с сарацинами.
— Бог приказал тебе делать это?
— Я не верю в Бога.
— Не веришь?