Юрий Додолев - Биография
— Выходит, «сыт, пьян и нос в табаке»?
— Не жалуюсь, — Болдин вдруг понял, что хвастаться незачем, поспешно добавил, что работа у него ответственная, очень хлопотная.
Держался он уверенно и говорил уверенно. Я почувствовал, как еще больше расширилась пропасть между нами. Под глазом пульсировало, на языке вертелись резкие слова, но я заставил себя промолчать.
Болдин продолжал что-то рассказывать. Я слушал его вполуха. Он, как я понял, поступил на вечернее отделение юридического института, собирался продвигаться по служебной линии, добавил, покосившись на меня, что Люся от него никуда не денется. Стало досадно, обидно. Я заявил, что мне пора домой.
— А мне на дежурство, — сказал Болдин, и мы, сухо попрощавшись, разошлись.
Я дал себе слово никогда не встречаться с ним, не думать о нем, но он, как и Люся, продолжал возникать перед глазами…
…Вслушиваясь в рокот волн, я, помимо воли, представлял его с ней. Видел их улыбки, слышал их голоса, не сомневался, что они счастливы, очень хотел сам быть счастливым. Становилось смешно и грустно, когда я вспоминал, как, наевшись мандаринов, подумал: «Житуха». В ту минуту я был счастлив. Таких минут в моей жизни было много. Но разве к такому счастью стремился я. Постоянно ощущал: душа ропщет, чего-то хочет. Но чего?
Несколько дней назад завхоз конторы, называвший себя комендантом и любивший, чтобы так называли его другие, сказал мне, что в городе пошаливают, посоветовал сторожить бдительней.
Сотрудников конторы я видел только мельком: когда заступал на дежурство, они уже расходились. Общался я лишь с завхозом: он выдавал мне берданку и три патрона. Прежде чем вручить берданку, он щелкал затвором, продувал дуло, сильно округлив щеки. Кроме него я каждый день встречался с уборщицей — молчаливой, замкнутой женщиной. Пока я сидел на крыльце или прохаживался с берданкой, она появлялась несколько раз — выливала грязную воду, выбивала половик, прополаскивала тряпку. Два раза в месяц видел кассиршу — тучную, рыхлую особу с лиловатыми мешочками под глазами. Она встречала меня ворчанием, утверждала, что ее рабочий день давно кончился, а я где-то шляюсь. Расписавшись в ведомости и сунув в карман деньги, я поспешно отходил от окошечка кассы.
На юге ночи темные — в двух шагах ничего не видно. До приезда в Сочи я и не подозревал, что темнота может быть такой плотной, густой, попросил завхоза провести на крыльцо свет. Он ответил, что и сам думал об этом, но пожарники не дали добро. Пришлось терпеть, потом я привык.
Я услышал легкий шумок уже под утро, когда на небе обозначилась светлая полоска и от зевоты начали побаливать скулы. На море быль штиль. И вдруг в предутренней тишине хрустнула ветка, кто-то чертыхнулся. Я никого не видел, хотя вытянул шею и так напряг зрение, что даже слеза выкатилась. Принялся убеждать себя, что идет какой-нибудь гуляка. Через несколько мгновений понял — ошибся: к конторе приближалось человека три, а может быть, больше. До сих пор, несмотря на недавнее предупреждение завхоза, я не думал, что стану делать, если появятся налетчики. Оформляя меня на работу, завхоз никаких инструкций на этот счет не дал, буркнул лишь: «Сторожи». Он, видимо, полагался на мой фронтовой опыт.
Неподалеку от конторы находились дачи — так называл я двухэтажные домики, расположенные в глубине участков, окруженных штакетником или металлической сеткой. Первые этажи этих домиков наглухо скрывали кусты барбариса и других растений; над ними в просветах между деревьями поблескивали стекла и виднелись крыши. Я ни разу не видел обитателей этих домиков, давно решил: необитаемы. Все это, промелькнув в голове, убедило меня в том, что я должен действовать на свой страх и риск. Плохонькая берданка и всего три патрона! Я только теперь сообразил, что вооружен — курам на смех. Хотел потихоньку смотаться с крыльца, затаиться в кустах, а там — будь что будет. И в тот же миг подумал о последствиях. С меня предостаточно было того, что уже было. Допросы, расспросы, подозрительные взгляды, недоверие — такое и во сне пережить муторно, а наяву еще раз — избави бог.
Ветки похрустывали все громче, голоса становились явственней. У страха, как известно, глаза велики. Почудилось: человек десять, не меньше. Двое, остановившись около крайнего окна, принялись дергать створки, три человека направились к крыльцу, обмениваясь на ходу блатной тарабарщиной. «Господи, — тоскливо подумал я и вогнал в ствол патрон. Истошно крикнул: «Стой, стрелять буду!» — и сразу же пальнул поверх голов. Те, что были около окна, отпрянули от него, как мячики от стены, остальные кинулись врассыпную. Я выстрелил еще раз. Треск сучьев, брань, и очень скоро все стихло. Постукивая зубами не то от страха, не то от предутренней свежести, а скорее всего, и от того, и от другого, я, напрягая слух, принялся лихорадочно соображать — догадаются эти люди, что у меня остался всего один патрон, или самое худшее уже позади.
Утром были охи, ахи, рукопожатия, улыбки. Мне выдали денежную премию. На нее можно было купить рубаху или брюки. Так поначалу я и хотел поступить. Очутившись на базаре, не удержался — истратил все до копейки на продукты, в основном на сладости.
Сторожем я проработал до осени. Летом на пляже, поглядывая на отдыхавших, спрашивал себя, кто они — эти изнеженные женщины и мужчины без пулевых и осколочных отметин на теле. О войне эти люди почти не говорили, а если и говорили, то вскользь, равнодушно. Мужчины были с животиками, в панамах или бумажных колпаках, женщины — в ярких купальниках, подчеркивавших их прелести. Искупавшись, мужчины и женщины, сбившись в тесный кружок, принимались закусывать: на разостланной газете появлялись темные бутылки с яркими этикетками, мясистые помидоры, огурцы, яблоки, груши. Сдирая наманикюренными пальцами кожицу с груш, женщины откусывали понемногу и только пригубляли вино, мужчины же, опрокинув по стакану, с жадностью набрасывались на закуску, пили и жрали до тех пор, пока не затуманивались глаза. Было противно смотреть на этих сытых, довольных жизнью людей. Возникало желание подойти и спросить, где, на каких фронтах они воевали, а если не воевали, то почему. Но я понимал: меня просто-напросто пошлют туда, куда я и сам посылал настырных, неприятных мне людей.
В Сочи было несколько госпиталей, в которых долечивались те, кому всю оставшуюся жизнь предстояло ходить, держа под мышками костыли, передвигаться на тележках с подшипниками или на колясках — сперва с велосипедными колесами, впоследствии на более усовершенствованных средствах, вплоть до автомашин с ручным управлением.
Сквозь толстые прутья ограды я видел инвалидов. Они или сидели на скамейках, расположенных в углублениях декоративного, аккуратно подстриженного кустарника, или же полулежали в креслах с высокими спинками. Около тех, кто сидел на скамейках, были костыли. Иногда инвалиды в креслах выпрямлялись, начинали медленно прокатываться по хорошо утрамбованным дорожкам, вращая колеса руками. Чаще смотрели на тех, кто сидел, закрыв глаза, заложив за голову сильные, натруженные руки. Почему-то казалось: эти люди думают о своем будущем, о той нелегкой жизни, которая ожидает их. «Есть ли у них жены, девушки?» — спрашивал я себя и отвечал, что только матери будут до конца своих дней оберегать сыновей, потакать им, роняя тайком слезы, а жены и девушки… Дай-то бог, чтобы среди них оказались преданные. Ведь недаром поют: «Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда».
Глядя на безногих, парализованных, я думал, что сам мог бы очутиться на их месте. Но мне повезло. И как только я мысленно произносил «мне повезло», в душе возникал протест. «Повезло?» — усмехался я и вспоминал Болдина, мужчин, пирующих в обществе красивых женщин. Иногда я начинал завидовать тем, кто лежал в братских могилах: они не голодали, не встречались каждый день с лишениями, не видели тех, кто сумел и от фронта отвертеться, и жил теперь во сто крат лучше фронтовиков. Нет, в мирной жизни не было справедливости, гармонии — того, о чем на фронте мечтали все, и в особенности безусые парнишки, ничего не смыслившие в жизни, неожиданно столкнувшиеся с грубостью, жестокостью, но не растерявшие, несмотря ни на что, веры в добро, справедливость, честность.
Мне страшно хотелось вернуться в свое детство. Однако как можно было вернуться в то, что ушло безвозвратно? Я был голоден, раздет, разут, несчастлив. Я, разумеется, понимал: в этом есть и моя вина. Но только частица! Косясь на самодовольных мужчин и их подруг, я с каждым разом проникался к ним все большей ненавистью и думал: «Разве эта публика не виновата передо мной, перед теми, кто ходит на костылях, кто не может подняться без посторонней помощи?»
Я уволился в конце сентября, когда в Сочи понаехало столько разной швали, что на пляже стало тесно. Было неприятно раздеваться на глазах у этой публики, демонстрировать черные сатиновые трусы, посеревшие от стирок, с латкой на самом видном месте. Да и шрам на груди, все еще красноватый, тоже не украшал меня. Люди на пляже улыбались, смеялись, о чем-то болтали, а мне казалось: смотрят на меня, злословят. Я жалел, что у меня нет автомата. Прижал бы его к животу и… Я никогда бы не поступил так, но думать об этом было приятно.