Юрий Додолев - Биография
Окна Люсиной комнаты выходили во двор. Я был уверен, что Болдин обязательно посмотрит на эти окна, но он даже не покосился на них. Несмотря на это, я все же спросил:
— Встречаешься с ней?
Болдин не стал темнить, сразу же сказал, что встречается.
— Расписываться будете? — выдавил я.
Он помолчал.
— Предлагал, однако она колеблется.
— Ко-леб-лет-ся?
Болдин кивнул, по его губам скользнула усмешка, глаза сделались злыми.
— За ней один тип увивается — не первой молодости, но с квартирой, с хорошим окладом. Она себе на уме, наша Люся, она прекрасно понимает, что даже с милым в шалаше рая нет.
— Люся не такая! — воскликнул я, хотя еще утром, после разговора с ней, подумал то же, что сказал теперь Болдин.
— Такая, — подтвердил Болдин и повторил: — К сожалению, такая.
В его словах не было боли — одна досада. Машинально отметив это, я наконец спросил о том, о чем собирался спросить, как только увидел Болдина.
— Не пришлось повоевать, — сказал Болдин. — Во время очередного медосмотра врачи нашли что-то и написали: нельзя летать.
«Мог бы в пехоту попроситься!» — жестко подумал я и, погасив возникшую неприязнь, поинтересовался судьбой Сиротина.
— Служит, — сказал Болдин.
Я был в шинели нараспашку, с орденом и медалью на гимнастерке. Пока мы разговаривали — и в комнате, и во дворе — Болдин косился на мою грудь. И наконец спросил:
— За что дали?
Медаль «За боевые заслуги» мне вручили в конце войны, когда щедро награждали всех, кто имел ранения, кто воевал так, как и положено было воевать, а орден я получил еще раньше…
В жизни каждого человека есть обстоятельства, которые навсегда оседают в его памяти, к которым он, помимо воли, возвращается, спрашивает себя — правильно ли он поступил тогда? Иногда кажется: все было — лучше не придумаешь, а душа, несмотря на это, болит.
Вон сколько лет позади, а я помню все-все, что произошло в Прибалтике, помню так отчетливо, как будто то, о чем я сейчас расскажу, случилось только вчера.
Немцев было восемь, нас четверо. Мы увидели их в тот момент, когда они, перебрасываясь отрывистыми фразами, выходили на освещенную солнцем опушку. Мы их видели и слышали, а они нас нет. Сержант — не помню его фамилию — шепотком приказал подпустить немцев поближе. Они шли вразброд, на груди висели автоматы, рукава были засучены. Когда осталось метров пятьдесят, сержант скомандовал: «Пли!» — и четыре винтовочных выстрела слились в один залп. Два немца повалились, как снопы, а остальные, попятившись, открыли огонь. От деревьев отлетала кора, с треском ломались сухие ветви. Пули пролетали сбоку, и я понял — немцы палят наугад.
Я по-прежнему стрелял плохо. На стрельбищах, как и раньше, лишь иногда попадал в «молоко» — чаще мои пули проносились мимо мишени. Это бесило старшин и сержантов, вызывало язвительные реплики. Но чем тщательней прицеливался я, тем хуже был результат.
Дородный немец, которого я взял на мушку и сразу же нажал на спусковой крючок, к великому моему изумлению, повалился наземь. Воодушевившись, я начал палить. Расстреляв обойму, полез в патронташ. В этот момент по моей каске чирканула пуля. От неожиданности я чуть не выронил винтовку, перед глазами на несколько секунд все поплыло, тело покрылось липким потом. Очухавшись, отполз в сторону, вставил в магазин новую обойму и, припомнив все наставления старшин и сержантов, стал целиться во второго немца, длинного и тощего, издали похожего на меня. Они уже не пятились, как несколько минут назад: перебегали, отстреливаясь, от дерева к дереву.
Трудно предсказать, как кончился бы этот бой, если бы не подоспели наши. Еще двух немцев уложили ребята, трое — один из них был ранен — сдались. Разгоряченный боем, я подбежал к убитому мной немцу. С минуту смотрел на него — сытого, сильного, неподвижно распластанного на кустиках черники с уже начавшими темнеть ягодами. В голове вертелось: «Я живой, а ты мертвый; я убил тебя, потому что иначе ты убил бы меня». Наклонившись, вынул из кобуры «вальтер», проверил, есть ли в обойме патроны (их оказалось три), опустил его в галифе, сразу же отяжелевшее; потом снял с убитого наручные часы, полюбовался — мне давно хотелось обзавестись трофейными часиками; присев на корточки, вытащил из внутреннего кармана мундира потертое портмоне. В нем было несколько купюр и легкие, почти невесомые монетки; в другом отделении лежала фотография — светловолосая женщина с приятным лицом и два мальчишки, видимо, погодки, очень похожие на отца и мать. Кроме денег и фотографии я обнаружил в портмоне солдатскую книжку. Ее даже сравнивать было нельзя с нашими красноармейскими книжками. Красноармейские книжки были тоненькие, маленькие, без фотокарточек; сероватая бумага пропускала чернила, буквы расползались, выглядели уродливо. Сведения о владельце сообщались самые скупые: фамилия, имя, отчество, год и место рождения. Солдатская книжка немца напоминала паспорт — и по внешнему виду, и по размеру. Голубоватые странички были на ощупь плотными, фотография крупной, четкой.
В школе я изучал немецкий язык, но читать, а тем более писать по-немецки не умел. В памяти остались лишь некоторые слова и не представлявшие практической ценности фразы. Но я все же с грехом пополам расшифровал несколько отпечатанных на машинке строк и узнал, что этот немец жил в Майсене, что он владелец какой-то мастерской, отец двоих детей, что у него первая группа крови. Неожиданно возникла мысль о том, что отныне светловолосая женщина вдова, а мальчишки сироты. Представил себе, как будут горевать эти люди, когда в их дом придет весть о гибели на Восточном фронте мужа и отца. Несколько минут назад я даже не подозревал о существовании светловолосой женщины и мальчишек.
Не хотелось думать ни о распластанном на кустиках черники убитом, ни о его домочадцах, но воображение уже назойливо рисовало Майсен, о котором я прежде даже не слышал: уютный дом под остроконечной крышей с расположенной на первом этаже мастерской, может быть, слесарной, может быть, скорняцкой, цветы на подоконниках, светловолосую женщину в нарядном переднике, опрятно одетых и аккуратно подстриженных мальчишек с прилизанными волосами — именно такими они были на фотографии. Я стал убеждать себя, что убил матерого фашиста; через несколько минут отказался от этой мысли: на мундире немца не было партийного значка, а в портмоне членского билета. Решил представить светловолосую женщину с плеткой в руке, мальчишек в форме гитлерюгенд, но тоже не получилось: не верилось, что женщина с приятным лицом может хлестать и истязать, а мордашки мальчишек были плутовато-смышленые.
Нет, мои размышления не были угрызением совести — я убил немца в честном бою. Как тысячи его соотечественников, он был повинен в сожженных селах, разрушенных городах, в смерти миллионов людей. Он мог бы расширить свою мастерскую, мог бы родить еще сына или дочь. Мог бы, если бы не началась война. Не мы напали на них, а они на нас — вот и вся арифметика. Я ощущал лютую ненависть к эсэсовцам и прочим ублюдкам, я не собирался, как они, ни насиловать, ни жечь, ни разрушать — я выполнял свой гражданский долг. И не испытывал к немцам никаких симпатий, даже не вспоминал, что они дали миру Гёте, Шиллера, Баха, Вагнера и многих-многих других гениев. Держа в руке портмоне с фотографией и солдатской книжкой, я чувствовал то, что, наверное, возникало в душе каждого, кто убил впервые в жизни и кое-что узнал об убитом.
Подошел сержант. Покосившись на трофейные часики, завистливо спросил:
— Икряной фриц, а?
— Вот, — я показал на часы.
— Зажигалку, перочинный ножик или еще что-нибудь не организовал?
— Нет.
— Неужели карманы не проверил?
— Только один. Там это было. — Я передал сержанту портмоне.
Опустившись на колени, он начал обшаривать карманы убитого. Мне стало противно, и я отошел. Через несколько дней узнал: за этот бой меня наградили орденом.
После были и другие убитые мной немцы. Сколько — я не считал. Да и невозможно было вести счет — во время боя не всегда удавалось понять, кто упал от твоей пули, а кто от стрелявшего рядом однополчанина. А вот тот немец остался в памяти…
Поддавшись возникшему в душе искушению, я рассказал Болдину о немце, добавил, что часто думаю о его домочадцах.
— Слюнтяй! — рассердился он. — Начитался разных книжек, наслушался бабушкиных россказней и стал добреньким. Была бы моя воля, я всех немцев к стенке поставил.
— Мы не с народом воевали, а с фашизмом, — напомнил я. — Верховный в своих выступлениях подчеркивал это.
— Ты меня дураком не выставляй! — огрызнулся Болдин. — Я в таких вопросах получше тебя разбираюсь.
— В самом деле?
— Должность у меня такая. — И он сказал, что уже полгода работает порученцем у… — Болдин назвал фамилию очень известного человека.