Михаил Панин - Матюшенко обещал молчать
Ушел Гриша с завода, скажем, вчера, а сегодня возле его шкафчика разгорелся целый скандал.
Шкафчик Гришин ничем не отличался от десятков таких же шкафчиков, деливших помещение раздевалки на три или четыре узких длинных отсека — те же два отделения для чистой и грязной одежды, — но был расположен в хорошем месте: не с краю, где дует от дверей и каждый тебя задом толкает, и не в середине, где еще тесней, а в самом конце прохода, в тупичке, где никто не мешает и можно спокойно посидеть и не спеша переодеться.
На освободившуюся площадь претендовали двое: Матюшенко и сталевар с третьей электропечи Степан Гуща. Матюшенко заблаговременно договорился с Гришей и, когда тот отработал последнюю на заводе смену, положил в шкафчик свою старую кепку — застолбил место и спокойно ушел домой. А когда пришел на другой день — в Гришин шкафчик уже вселился Степан Гуща.
— Не имеешь права! — закричал Матюшенко. — Я первый — там моя фуражка лежит!
— Какая такая фуражка? — сказал Степан Гуща. — Не знаю никакой фуражки. Эта, что ли?
— Ну да! Пусть кто угодно скажет — это моя фуражка. Я ее туда специально положил. Так что — выметайся.
— А откуда я знал, твоя это или не твоя фуражка — на ней не написано. И Степан Гуща выкинул из шкафчика Матюшенкин головной убор. Страсти накалились. Оба претендента махали руками и брали друг друга за грудки. Вокруг них столпились товарищи по работе. И тоже вступили в спор. Одни утверждали, что шкафчик по праву принадлежит Матю-шенке, раз он туда заранее кепку положил; другие — что прав Степан Гуща: он не знал, чья это кепка — а может, она от Гриши осталась, что тогда? Большинство было, конечно, за Матюшенко, но Степан Гуща ни за что не хотел уступить шкафчик. Не вызывать же милицию. Это как в поезде бывает: продадут два билета на одно место, пришел, а там уже другой человек, сидит лыбится, и хотя правы оба, место все-таки остается за тем, кто пришел первый. И, поняв это, Матюшенко смирился; поднял с пола свою кепку, отряхнул, сказал с обидой:
— Ладно, Степан, я тебе это еще припомню.
— Что ты мне припомнишь? — вскинул голову Степан.
— Ничего, потом увидишь.
— Ну что, что?
— Увидишь.
Матюшенко ничего больше не сказал, ушел в свой угол, да и ничего он не собирался «вспоминать» Степану, сказано это было так, в запале, чтобы достойно отступить. Все, кто был в раздевалке, так это и поняли — мало ли между людьми бывает — и уже на другой день забыли о ссоре.
Но… Тут надо сказать, кто такой был Степан Гуща.
Степану было тридцать пять лет, но проработал он на заводе едва ли не больше самого Матюшенки: пришел после ФЗО в сорок пятом. Поэтому в споре за шкафчик Матюшенко и не произнес как последний довод свое коронное: «Я двадцать лет на заводе, а ты кто такой?!» Кто такой Степан Гуща, знали все: лучший работник, лучший в цеху сталевар, лучший из лучших, как говорило о нем начальство, чтобы не обижать остальных, и портрет Степана — на доске Почета у заводских ворот. Портрет шикарный: на нем Степан — в вышитой украинской сорочке, с кудрявым русым чубом — повернув голову, уверенно и по-хозяйски смотрит вдаль. Похож даже на какого-то артиста. Но это — на портрете. А в жизни Степан совсем другой — негромкий, скрытный. В президиумах, куда его сажали не столько за ударный труд, сколько за покладистый характер, прятался за спины, а если случалось говорить, говорил мало и бестолково: «Выполним, так сказать… перевыполним, это самое… заверяю руководство… Что еще?» Махнет рукой и опять за спины спрячется. И хотя никто не сомневался, что уж кто-кто, а Степан Гуща обязательно и выполнит, и перевыполнит, все равно каждый раз над ним смеялись. Ну, не дал бог человеку талант говорить! Руки дал золотые, голову светлую, сердце горячее: если взбунтуется Степан — на пути его никто не становись, а вот говорить не умеет. А если разобраться да вокруг себя внимательно глянуть: складно говорить — может, лучший из талантов. И часто приходилось слышать Степану от кого-нибудь: «Да я бы на твоем месте!.. А ты — до сих пор живешь в общаге».
А Степан — правильно говорили — ухитрился прожить в общежитии двадцать с лишним лет. Только из комнаты в комнату переходил. Другие как: поживут два-три года, найдут себе в женском общежитии пару и женятся. Приведут жену в комнату, отгородятся занавеской от остальных и живут, со всем пылом молодой страсти. Комендант кричит, в завком вызывают, нельзя, мол, в общежитии с женой жить, некультурно. А где можно? Где культурно? Ни у нее, ни у него «площади» нет и не предвидится. А жить, говорят, надо. Любить — надо. Прирост населения давать — тоже надо. Разве не государственный подход?
И заводское начальство, не имея сил бороться с таким подходом — не запретишь ведь жениться тем, кто живет в общежитии, — смирялось: пусть живут, если могут. А там, глядишь, и на очередь поставят, комнату дадут, а если прибавление в семействе, то и квартиру. Один за другим уходили из общежития Степановы друзья, с которыми он поселился когда-то в общаге, в другую, нормальную жизнь, жизнь в отдельной комнате — с женой, детьми, с телевизором, с хоккеем после работы и трехразовым домашним питанием. А Степан оставался. «Что же ты, — говорили ему, — парень как парень, сталевар лихой, а найти себе бабу не можешь. Давно бы уже квартиру получил».
Степан не мог. Не то чтобы не мог — не хотел он по-свински, на глазах у чужих людей любить женщину, никак не мог. Ведь как по-человечески должно быть, думал Степан: вот познакомится он, к примеру, с хорошей девушкой (это он сначала думал — с девушкой, а потом стал думать: пусть даже с разведенной женщиной, пусть даже ребенок будет у нее), походят они какое-то время в кино, в театр, понравятся друг другу и, придет время, скажет Степан своей избраннице: выходи за меня замуж. Ну, а потом, естественно, привести жену в свой дом, в свою квартиру, в свою, на худой конец, комнату. Но ничего этого у Степана не было, и потому он избегал заводить знакомство с хорошими женщинами: все равно ничего не получится, раз квартиры нет, а плохие женщины избегали Степана — им было с ним неинтересно.
А годы шли. Иногда Степану делалось страшно: вдруг он так и останется на всю жизнь один. Страшно было даже не это — он привык жить один, — а то, что так и пропадет зря накопленная за годы ожидания нежность. Однажды он решился и пошел в завком.
— Я уже много лет работаю на заводе, — сказал он председателю завкома, — а у меня еще нет семьи. Дайте мне комнату или поставьте на очередь.
— Не имеем права, — сказал ему председатель завкома. — Ты холостой, а холостых, как известно, мы на очередь не ставим. Женись — тогда другое дело.
— А куда я жену приведу — в общежитие? — спросил Степан. — Это ведь запрещено.
Председатель пожал плечами.
— Ничем не могу тебе помочь. Ничем. Ты сам посуди: у нас на заводе семейных столько стоит на очереди, с детьми! Как же тебе комнату дать, а с детьми… не дать? Будет это справедливо?
Степан подумал-подумал и кивнул: да, это будет несправедливо. Больше того, если ему, холостяку, дадут комнату, а кому-то, семейному, не дадут, председателю завкома выкарябают глаза.
Встал и пошел. Уже в дверях обернулся.
— А если я так никогда и не женюсь, что же, меня так и понесут на кладбище — из общежития?
Сказал, и самому страшно стало, вдруг представил: он — седой старик, давно на пенсии, а живет в одной комнате с восемнадцатилетними юнцами. Те вино пьют и его приглашают: дедушка, давай кирнем с нами…
Председатель завкома тоже задумался, но, видно, ничего придумать не смог. И поднял виноватые глаза на Степана.
— Слушай, — сказал он. — Странный ты человек: здоровый, видный, отличный специалист. Неужели ты не можешь найти себе подругу — с квартирой? Да сколько угодно! Я бы на твоем месте…
Степан попрощался и ушел.
Где-то через год, когда на заводе организовался жилищно-строительный кооператив, Степана в порядке исключения, как передовика производства в этот кооператив включили. Он внес деньги. Квартиру пообещали через год, а это означало, что самая пора настала знакомиться Степану с хорошей женщиной. Он и приступил. Но это оказалось не так просто. И не потому вовсе, что в городе или на заводе мало было хороших женщин — их хватало, — а потому, что, доживя до тридцати пяти лет, Степан совсем не знал женщин… Тот небольшой опыт, который у него все же был, заключался в том, что он иногда подходил после кино к какой-нибудь женщине попроще, говорил: «Разрешите вас проводить», и если та соглашалась, почти в полном молчании провожал ее до дома, галантно раскланивался и уходил. На большее — хотя бы пригласить женщину опять в кино — он не мог решиться. И недоумевал, как это вообще можно: ведь женщина сразу догадается, что вовсе не в кино дело, что мужчине от нее нужно совсем другое. А если она это знает и тем не менее идет, значит, — это плохая женщина. А Степану, как мы уже знаем, нужна была хорошая.