Ирина Мамаева - Земля Гай
И уже вдвоем с Егоркой они кое–как затащили цыгана в дом. Раздели, посмотрели, насколько все серьезно, но ничего толком не определили. Васька стонал и ничего объяснить не мог. Михайловну трясло мелкой дрожью, и она все пыталась сделать что–то нужное, но не знала что и просто металась по комнате.
— Да ни хрена с ним не сделается, — пожал плечами Егорка. — Алкоголики,
бля, — они живучие. Говорят типа с многоэтажки может такой клиент сверзиться — и ни фига, проспался и пошкандыбал себе.
Успокаивая бабку, он нашел у Васьки заначенную чекушку:
— Ща мы его полечим бравинтой, — и влил в цыгана стопку водки.
Васька и правда ожил, зашевелился. Не глядя, на ощупь, ухватил Михайловну за подол, попытался притянуть к себе, шепча:
— Михайловна, не бойся, у цыгана три души — четвертая конь, цыгана убить трудно…
На Михайловну неожиданно накатила удушливая волна негодования: обманул, прикинулся, заставил распереживаться…
— Достал ты меня, сил моих больше нету с вами со всеми возиться!
Васька продолжал что–то лепетать — ее передернуло от брезгливости. Ей стало противно и от Васьки, и от ситуации, и от самой себя. Зло поджав губы, Михайловна вырвалась из Васькиной хватки. Его голова с закрытыми глазами, грязными усами и бородкой, синяками, слюнявыми губами нелепо откинулась на подушку.
Егорка по–хозяйски поискал закусь, не нашел, все равно плеснул себе водки и, не глядя на них, выпил.
— Цыгана отметелили, — буркнула Михайловна, заглянув к Кузьминичне в комнату.
Та неодетая сидела на кровати, сложив руки на коленках, с торжественно–глупым счастливым лицом и едва заметными ручейками слез на щеках.
— Цыгана, говорю, избили, — повторила Михайловна, думая, что Кузьминична не расслышала. — Чё сидишь как мумия? Слезай с кровати. Нет чтобы чаю
поставить — расселась, барыня хренова!
— Михайловна-а, — протянула Кузьминична, — я так тебя люблю… — но тут же спохватилась: — Я сейчас, сейчас, оденусь и все зроблю… А шо надо–то?
Михайловна, подождав пока она оденется, действительно подробнейшим образом объяснила, как поставить чай, где взять дрова и как затопить печь. А сама сидела за столом на кухне все в тех же грязных галошах, пиджаке, лишь спустив на плечи платок, и негромко, почти сама себе, рассказывала про Ваську.
— Ой, — удивилась Кузьминична, когда до нее потихоньку дошел смысл ее
слов, — а как же?
Она тщетно пыталась растопить печь. Михайловна всего этого как будто не видела.
— Помолиться надо, — Кузьминична перестала раздувать огонь и замерла.
— Помолись, помолись за Ваську, — неожиданно согласилась Михайловна.
— Не за Ваську. За других. За тех, кто бил. За Васькой же Бог, та он же ж его душу спасает. А воны свою душу сгубили — за ихние души молиться надо, — Кузьминична аж светилась вся.
Михайловна не преминула ее поддеть, приврав:
— А ведь ты раньше в Бога–то не верила. Совсем. «Нет его», — говорила. И Иисус, мол, никогда не жил на свете. Вот–вот. Ты даже в клубе выступала с лекциями на тему: «Религия — сущий опиум для народа».
Кузьминична попыталась задуматься, вспомнить — но памяти не было. И прошлого не было. И не было лекций в клубе.
— Шо ж ты все это помнишь?.. — с ласковым сочувствием протянула она.
Михайловна молча ушла к себе в комнату, встала перед портретом Ленина.
— Вот так, Володька, вот так… Зачем я все это помню? — и уже Кузьминичне: — Нет, ты растолкуй мне, растолкуй: вот Ленин жил на свете в самом деле, и это все знают. И, говорят, он мертвый в хрустальном гробу в Москве лежит в мавзолее специальном, и на него посмотреть можно, если кто забывать начинает или удостовериться хочет еще раз. А кто доподлинно сказать может, что твой Иисус жил на свете? Може, и не было его вовсе! Не было! Был ли он? К чему он призывал людей? Што хотел? Никто не знает, жил он или это все выдумки, — Михайловна была как в лихорадке. — А о Ленине все знают. Гражданскую войну с его именем прошли, Отечественную — за Ленина, за Сталина, за дело наше правое, за социализм, за светлое будущее, за… — да шо там! — за него умирали… Зоя Космодемьянская вот… Это… Нет, ты мне ответь!
— Михайловна, — ничего в ее речи не понявшая, но осененная чувством, крикнула Кузьминична в раскрытую дверь, — Михайловна, та ты же не представляешь, кто мы, кто мы всамделе! И как скоро все будет здорово, все у всех, у всех будет здорово!
— Все будет хорошо, скоро все в стране станет хорошо: придут умные и честные руководители, вспомнят старое, восстановят хозяйство, повысят пенсии. Кругом, куда ни глянь, будут леспромхозы, леспромхозы… На поездах приедет молодежь, снесут все старое, дома эти брошенные, смурные сровняют с землей бульдозерами! Поставят новые дома, восстановят биржу, узкоколейку, откроют школу и баню. Будут работать, все будут работать, как мы в молодости, и со всей страны будут идти заявки на наш лес, и на всю страну мы будем его справлять[5]… — Михайловна поискала глазами по комнате, придвинула к портрету табуретку, кряхтя, взгромоздилась на нее и, продолжая говорить сама с собой, пошарила рукой за портретом: — Все будет так, как оно должно быть, а не так, как нонче. Потому что мы в это верим, мы для этого жили всю жизнь, всю свою жизнь положили на это, воевали за это и победили — рази ж этого мало? Рази ж…
Михайловна осеклась, задохнулась своими словами…
Шкатулки на полочке не было. Шкатулочки под самым потолком за портретом Ленина — не было. Заветного тряпичного сверточка — не было.
— Васька! — взвизгнула Михайловна и пулей вылетела из дома мимо ошарашенной Кузьминичны.
Егорке пришлось идти пасти.
Панасенок, задумчивый и молчаливый, ничего не спросил по поводу опоздания и отсутствия цыгана, Егорка ничего не стал рассказывать. Молча постоял, пока пугливые после пожара, перепавшие в теле коровы тихо и недоверчиво прошли мимо него через ворота, и пристроился следом.
День был пасмурный, безветренный. Егорка заметил это, дойдя за коровами до самой реки. Он пристроился спиной к сосне, приложил к ее сильному стремительному стволу позвоночник, почувствовав его через фуфайку. Запрокинул голову: ветви уходили в небо, далеко–далеко от земли.
На душе было мутно. Он ссутулился, сжался в комочек, рассеянно пошарил за пазухой, вытащил «маленькую» и отхлебнул из горлышка. По пищеводу потекло тепло, дошло до живота, ошпарило изнутри… Егорка поморщился, занюхал рукавом, спрятал бутылку. Посидел немного и, не чувствуя холода, вытянулся, лег на спину, закинув руку за голову, и уставился в небо, ища ответа.
Но небо было серым: сплошные низкие тучи затягивали синь, бугорчатые, пупырчатые, с неприятными сосочками–выростами — будто находишься в брюхе, во внутренностях огромного животного и того и гляди переваришься. Егорке стало не по себе. Он сел. Потом встал. Потом пошел куда–то, забыв про коров.
Уже на улице ему встретилась какая–то баба, и, радуясь, что встретила собеседника, вцепилась ему в рукав, затараторила:
— Егор, слышал, как всю ночь седня стреляли? Да, да, всамделе стреляли. А знаешь, кто это был? Ты только никому не говори, мне Прокопенок сказала, а ей — Гаврила Кривой, ну тот, который на железке работает, через дом от Соньки, которая водкой торгует, живет, а ему верить можно: он почти не пьет. Так он говорит, это чеченцев у нас поймали. Во–во, сам видел. Самых настоящих, как по телевизору показывают, веришь? Одного–то почти убили, а двое убегли. Так Нефедова седня уже и в Койвусельгу звонила, и в райцентр. А они, говорят, такие страшные, грязные, видно, долго по лесам скрывались от возмездия. А я и говорю…
Егорка с трудом высвободился и почти побежал.
На улицах было неожиданно много людей. У всех блестели глаза, они жадно вглядывались в лица друг другу, сбивались в стайки, что–то яростно обсуждая…
Егорка бежал, шугаясь от каждого, кто встречался на его пути.
…Анна Ивановна Поползенок, управляющая поселковой администрацией, кутаясь в старый китайский пуховик, тащила по улице низкую тележку на четырех колесах с чем–то длинным, полутораметровым, завернутым в мешки из–под сахара. Она шла медленно, время от времени останавливаясь: отирала лоб, заправляла под платок выбившиеся волосы. Было видно, что тащить ей одной очень трудно.
Именно на нее и налетел Егорка в своем стремительном беге в никуда.
— Егорка, помоги, — взмолилась Аннушка, ухватив его за фуфайку.
И Егорка впрягся, замедлив шаг, и потащил, потащил, уже мало что понимая.
— А чё тащим–то?
— Так ить у старухи Кулаковской дед помер, — охотно пояснила та, останавливаясь и переводя дух. — Третьего дня еще. Да так и лежал. У старухи–то денег нет схоронить его. Она детям письмо с автолавкой передала, но те отзвонились мне, шо денег у них тоже нема деда хоронить. Тая, старуха–то, и говорит, мол, не буду я его хоронить, мол, давайте государственных денег, старик–то всю жизнь в леспромхозе отработал. Я‑то все понимаю, но денег нету. А тая плачет, говорит, забери деда, а то он уже вонять начал. Ну вот я и забрала, надо каких–нибудь мужиков найти, яму вырыть. Я немного из своих заплатить могу… Може, тебе денег надо, а, Егорушка?