Паскаль Брюкнер - Любовь к ближнему
Одурачить старую каргу было непросто. Коллеги же считали меня неисправимым карьеристом и высмеивали за такие старания посреди всеобщего оцепенения.
Не в силах скрыть наивную гордость, я искренне жалел своих друзей, когда с ними сталкивался Они остались далеко позади! Я понемногу излечивался от банальности. У себя на верхнем этаже я был настоящим монахом в келье. Иногда, в сильный ветер, я воображал, что укрываюсь от ярости стихии в чуме на Аляске или в вигваме на американском Западе. Я отправлялся в дальние путешествия, всего лишь работая бедрами. Сколько бы снаружи ни завывал ветер, как бы ни дрожали стены, ни гремели трубы на крышах, здесь, на моей кровати под балдахином, на этой арене из белого шелка, неизменно властвовало сладострастие. В хорошую погоду, прислушавшись, я различал доносившуюся с балкона луговую какофонию: неумолчный стрекот насекомых, жужжание пчел, свист, сопровождающий пикирование птиц в ущельях улиц. С балкона в комнату хлестали потоки света, накатывались волны жары. Беззаботные бабочки влетали в окно и опускались на красовавшиеся в вазе букеты цветов, голуби расхаживали по балкону, топорща перья и воркуя в любовном приступе. Все было объято причудливым покоем, привязанным к волшебному безумству. В своей обители я пребывал лицом к лицу с небом и был подотчетен только ему. На соседней церкви колокол отбивал каждый час, провожая очередную фею или оповещая о приходе новой, словно меня благословлял сам архиепископ. Это блаженное состояние длилось три года. Три года неопровержимой славы.
Глава IV
Потрясения преданности
Когда моим родителям стукнуло шестьдесят, они ударились в левачество классического вида. Устав от насмешек и сомнений, они во всей полноте обрели троцкистский романтизм, эту поэзию побежденных, остающуюся даже в неудаче единственным вместилищем истины. Они участвовали в демонстрациях антиглобалистов, защищали палестинцев и итальянские «красные бригады», укрывавшиеся во Франции, бичуя своих прежних соратников, этих ренегатов, ставших реакционерами. Они снова исповедовали бунт против родителей, хотя сами давно ими стали, снова завороженно слушали «Дорз», Луи Рида и «Секс Пистолз». В отличие от большинства, корчащего из себя больше, чем оно представляет на самом деле, мой отец впал в снобизм наоборот, кичась деклассированностью: не переставал напоминать о своем простецком происхождении, до того ему не хотелось признавать себя буржуа. Ему приспичило прослыть пролетарием, такой у него был рабочий шик. Любая семейная трапеза вырождалась в спор и кончалась проклятиями. Моих тестя и тещу, либералов правого центра, коробил этот радикализм, презиравший их уважение к нюансам Моя мать, упорствуя в своем экологизме, вступила в британский Фронт освобождения животных, за что родня обвинила ее в непролазном невежестве. Мой тесть приложил руку к выведению четвероногого чудища – «кроншиллы», гибрида кролика и шиншиллы, приобретшего огромную популярность как источник мяса и меха. Теперь он сотрудничал с австралийскими учеными, взявшимися вернуть страусу птичью сущность и колдовавшими с этой целью над оснащением его крыльями и оперением, способными поднять в воздух сто пятьдесят кило живого веса. Вся эта возня возмущала мою мать, верившую в превосходство и мудрость Природы. Она пребывала в уверенности, что всем живым существам присуща солидарность: в друзьях у нее ходили деревья, даже трава, она сочувствовала боли вырываемой из земли петрушки и нарезаемой кружочками морковки. Перебранки были не только идейными. Я уже говорил, что тесть и теща были богаче моих родителей, имели более завидное происхождение, и сама мысль, что дед и бабка их зятя происходят из рабочего класса, портила им аппетит. Что до меня, то я принадлежал к лагерю своих удовольствий и не имел достаточно твердых убеждений, чтобы примкнуть к той или иной партии. В царстве разврата политические раздоры не в чести. Мой отец не переставал противопоставлять оцепенение нынешних времен волнениям своих двадцати лет:
– У нас была замечательная молодость, верно, мамочка? Вы, дети, не можете знать, что тогда творилось: Дилан, противозачаточная пилюля, война во Вьетнаме, щедрость, душевная открытость! Подумать только, я, возможно, так и умру, не увидев крушения капитализма!
– Марсель, малыш, вы так выразительны! – отвечала на это Ирен, моя теща, прикасаясь к его руке. – Вы уже почти в климактерическом возрасте, а горячность у вас, как у молодого. Счастье, что есть еще такие люди, как вы!
Я был страшно зол на своего отца за то, что он позволял так себя унижать.
Положение налаживается
Близился момент, когда мне придется пойти на попятную: как в физике, после расширения непременно должно было произойти сжатие. Казалось, все мои близкие объединились, чтобы заставить меня опомниться. Я делал ставку на постепенное охлаждение отношений со своими друзьями, на возможность избежать обвинений и разрыва. Я ошибался. Они ничего не знали, но интуиция их не обманывала. Они чувствовали, что я вожу всех за нос, и собирались с силами, чтобы помешать мне. Сама Сюзан вела со всеми долгие телефонные разговоры. Я мечтал о жизни среди перегородок, о герметичных отношениях, о матрасах на стенах квартир, через которые ничего не просочится. Чувствуя, как на моей шее затягивается удавка, я приумножал знаки доброй воли, с деланым ликованием откликался на все приглашения. Самым вопиющим признаком моей благонамеренности стали ужины раз в квартал с моим братом Леоном, только увеличивавшие мое ошеломление тем, что этот человек-шар – моя ближайшая родня. Есть лицом к лицу с ним было для меня сущим наказанием: от одного хруста хлебной корки между его челюстями у меня мурашки бежали по коже. Его малиновые щеки свисали, как две велосипедные сумки. Он жевал с открытым ртом, громко шлепая языком и запивая еду неумеренным количеством вина. Казалось, я слышу, как жидкость льется вниз по его пищеводу и смешивается в желудке со съеденным. Его рубашка и пиджак были засыпаны крошками и кусками пищи. Вся работа его организма была на виду, он навязывал мне тиранию своей утробы. Мне хотелось перевернуть его и вытряхнуть все, чем он набил брюхо. К концу встречи я почти плакал от злости, был готов прикончить его на месте, чтобы покарать его за безобразный вид, за то, что он смеет без смущения жрать в моем присутствии. У моего отца имелась собственная теория тучности: это, мол, производное гиперпотребительства на последней стадии, требующего накапливать все, что попало, в том числе жир. Таким образом, его старший сын был жертвой системы. Леон безмолвно внимал этим проповедям, после завершения которых бежал в булочную за тянучками и прочей дрянью, поглощаемой им горстями.
И с родными, и с друзьями я придерживался своей первоначальной версии: во второй половине дня я изучаю восточные языки в одноименном учебном заведении, в которое записался вольным слушателем. Ложь была жалкая, но ничего лучшего я не придумал. Самых проницательных моя занятость не могла обмануть, начиная с моей матери, подозревавшей любовную связь. Мои тайные утехи бесили ее, ведь из них следовало, что она мне больше не нужна. «Ну и целуйся со своим грязным счастьем!» – заявила она мне однажды. Жюльен тоже проявлял недоверие. Приглашая меня на обед, он притуплял мою бдительность, баюкал своим игривым тоном, чтобы затем лучше перемолоть меня на мельнице своих вопросов. Я разоблачал одну за другой расставленные им ловушки, но ничего не мог поделать с его подозрениями. Он был проницателен и часто удивлял нас своей интуицией. Спор затягивался, обоим становилось не по себе, он прибегал к трогательным усилиям, чтобы поддержать беседу. Из-под его радостной гримасы проглядывали мучения уязвленной души. Он любил казаться необходимым и жил в постоянном ужасе, что на него махнут рукой. Я ничего не мог с этим поделать: с тех пор как выплыли наружу его отвратительные занятия, я перестал его уважать. Он рухнул со своего пьедестала. Все его ухищрения завлечь меня не приводили к успеху. Наши устремления были направлены в разные стороны, поэтому мы оставались в изоляции друг от друга, не видя и не слыша один другого, каждый в центре своего индивидуального пространства. Однажды он бросил, не глядя на меня:
– Ты больше не с нами, Себастьян. Вернись!
Одурачить я никого не мог. Обед с Фанни послужил доказательством. Она выросла в нашей группе в чине, став вторым номером вместо меня. Она поведала мне с нехорошим весельем о своем недавнем приключении: один грубиян, подцепивший ее в баре, оскорбил ее, обозвав «грязной вьетнашкой». Жюльен – а встречалась она, собственно, с ним – проучил зарвавшегося болвана: в мертвой тишине отделал его так, что несладко было бы и горилле. Слышны были, утверждала она, удары его железных кулаков по черепу мерзавца. Тот ползал по полу с разбитым носом, рыдал, молил о пощаде, просил прощения. Жюльен сгреб несчастного за штаны и сунул головой в урну. После этого нашего вождя пришлось успокаивать, так его взбудоражила драка: он принялся было всех обзывать, нести гадости про Жан-Марка, своего традиционного козла отпущения, подоспевшего к месту событий, но Фанни заткнула ему рот. Живописуя этот гадкий эпизод, она ликовала, вела себя провокационным образом, более, чем когда-либо, уверенная в своих чарах. Я возразил: