Паскаль Брюкнер - Любовь к ближнему
Любовь без предпочтения
Я исполнял свой профессиональный долг, полностью пренебрегая эстетическими критериями. Чувственное волнение порождалось не красотой, а. новизной тела, от исследования которого кружится голова. Чтобы родилось желание, нужно какое-то несовершенство. Желание падко на мелкие изъяны, это их оно прославляет и искупает в своем порыве, тогда как в очень красивых лицах есть что-то ледяное, безжизненное. Я ценил труд, проделанный временем с живыми существами, обожал водить кончиком пальца по узорам морщинок в уголках рта, по складкам плоти на шее, по вмятинам дряблого живота. Я любил похожую на папиросную бумагу кожу, тяжелые конечности, падающие под весом собственной инерции, солнечные ожоги от злоупотребления загаром, иероглифы, оставляемые на теле замочками и поясами. Как трутень, призванный одаривать ласками пчелиных маток, я не переставал радостно удивляться, ничто не действовало на меня отталкивающе. Эти изнеженные, немного заплывшие жирком тела невероятно меня возбуждали. Полные бока, мраморные бедра, венозные морщинистые груди говорили об опытности, о способности полнее наслаждаться любовью, чем изможденные обладательницы стройных фигурок. Эти зрелые женщины приходили ко мне не потому, что были в возрасте, а потому, что были свободнее. Молодость – время абсолюта, то есть предубеждения. Когда ко мне попадала вдруг молоденькая девушка, присланная мамашей для добрачного лишения невинности, я находил ее в равной степени безупречной и скучной. Я не позволял себе выносить какие-либо суждения, даже когда ко мне являлись задирать подол мужеподобные особы с дряблыми грудями или обладательницы неохватного таза. Все они были живыми факелами, пылавшими у меня в руках, над головой каждой из них мерцал феерический нимб. Со мной происходило то же самое, что я чувствовал в возрасте двадцати лет: непобедимая страсть безразличия, для которой имело значение только количество. Нежась в тепле рта, в чаше живота, я помнил об одном-единственном императиве: никому не отдавать предпочтения, быть верным своему выбору – не выбирать. Всем им я шептал одни и те же ласковые слова, всех благодарил за то, что они существуют, что они со мной. Я всегда ценил анонимное чувство, которое кошки дарят людям, подходящим к ним с кормом. Им хочется получить свою дозу нежностей и ласк, вот они и выпрашивают их у кого ни попадя. Меня обуревала такая же жадность, и я отправлялся на поиски положенного мне рациона, не важно, кто мне его предоставит. Я никогда не провозглашал свою любовь вообще, раз был лишен способности любить кого-то конкретно. Но мне ничего не стоило разыграть обожание, и я старался придать своей похоти видимость острой нежности. Ласковые словечки создавали атмосферу интимности, улетучивавшуюся спустя час, зато рождавшую иллюзию интенсивной жизни. Одно лишь удовольствие подсказывало мне пылкие признания, в которые я в момент произнесения искренне верил. «Не ты, так кто-нибудь еще» – вот что следовало бы говорить друг другу обнимающимся любовникам: они воображают, что необходимы друг другу, а на самом деле легко заменимы.
Городской авантюрист
Я обожал механическую сторону своей работы. Я чувствовал себя мелким ремесленником, часовщиком, занятым тонкой починкой, возящимся с бесконечно маленькими, чувствительными деталями. В конце концов, мужской член – всего лишь инструмент, подлежащий чистке и смазке, нечто среднее между отверткой и штопором. Я плавал в этих женщинах, как в аквариуме, я был в нем временным жильцом; и никогда за осуществлением акта не следовало разочарования. Я не ведал усталости.
Моя жизнь делилась на три части: в первой я был хорошим отцом семейства; во второй – дипломатом и ревностным слугой государства; в третьей – мужчиной по вызову согласно прейскуранту. Утром я уходил из дому с легким сердцем, без всяких угрызений совести, готовясь к встрече со своими одноразовыми невестами сразу после того, как закроется скобка министерства. В полдень я легко обедал, переедание и избыток спиртного душили мое вдохновение. Мне нужен был ясный рассудок, плоский живот, пустой желудок – таковы были условия моего функционирования. Между двумя визитами я строго соблюдал правила: после каждого сеанса тщательно мылся под душем и вешал себе на шею полотенце, как спортсмен после тренировки. Мои дни имели двойное-тройное дно, как чемоданы контрабандистов; переборки между отделениями «чемоданов» я содержал в неприкосновенности. Я жил в Пятнадцатом округе, работал в Седьмом, на бульваре Сен-Жермен, а трудился ради счастья человечества близ улицы Розье. Мне нравилось это развращение обыкновенной жизни жизнью тайной. Большинству людей для радикальной смены миров приходится бежать, рвать с прежней средой обитания. Мне же только и надо было, что перейти через Сену, к тому же я никого не ранил. Я засыпал мужем, просыпался чиновником, ложился шлюхой. Меня даже удивляло, что эта карьера, всеми проклинаемая как мерзость, дается мне так легко: ни статуи Командора, ни трагической гибели. Вечером я возвращался счастливый, пустой, довольный встречей с женой и детворой. Отработать ранним вечером с тремя-четырьмя женщинами, а спустя несколько часов приняться за чтение «Бабара» или «Сказок кота на ветке» детям, смирно рассевшимся вокруг меня, – этот контраст приводил меня в восторг. Я был связующим звеном между совершенно не похожими сферами. На работе, под проповеди моего министра о сиянии и величии Франции, я мечтал с блаженной улыбкой о лихих бабенках-вулканах, ждавших меня на моем насесте, и говорил себе, что мир справедлив, раз награждает меня своими милостями. Мне нужны были другие тела, другая кожа, без этого я бы зачах, как без кислорода. Каждый день сулил мне новые географические открытия, манил в открытое море. Самого себя я уже давно открыл, единственным моим стремлением теперь было снова потеряться. Вернее, застать самого себя врасплох. Моя история была не историей мальчишки-бунтаря, умнеющего со временем, а умудренного человека, слишком поздно выходящего на предназначенную ему дорогу и выламывающегося из своего окружения, чтобы познать безумие.
По вечерам в коконе нашей квартиры, так мило украшенной, Сюзан излагала мне какую-нибудь первостепенную образовательную проблему. Например, надо ли покупать нашим малышам на Рождество пластмассовый конструктор или лучше приобрести на аукционе, призванном добавить средств на развитие третьего мира, деревянную сборно-разборную африканскую деревню? Если бы она могла прочесть по моим глазам мое истинное мнение, начертанное золотыми буквами: «МНЕ НАПЛЕВАТЬ!», – то огорчилась бы. Не желая ее расстраивать, я затевал пространное обсуждение, взвешивал за и против и выносил приговор, достойный Соломона или, вернее, царя лицемеров. Куда серьезнее обстояло дело в отпуске, когда я снова превращался в заложника своих родных. После этого мной снова овладевало служебное рвение, я превращался в сторонника переработок, стажировок, всяческих командировок, о которых остальные отмахивались, – лишь бы не барахтаться со своим потомством в океанском прибое. Сюзан оставалось только нахваливать своим родителям мою преданность работе.
– Если он будет и дальше так стараться, то станет через семь-восемь лет самым молодым нашим послом!
– Твоими бы устами да мед пить! – отвечала моя теща, всегда неважно относившаяся к нашему браку и усматривавшая в нем мезальянс.
Одурачить старую каргу было непросто. Коллеги же считали меня неисправимым карьеристом и высмеивали за такие старания посреди всеобщего оцепенения.
Не в силах скрыть наивную гордость, я искренне жалел своих друзей, когда с ними сталкивался Они остались далеко позади! Я понемногу излечивался от банальности. У себя на верхнем этаже я был настоящим монахом в келье. Иногда, в сильный ветер, я воображал, что укрываюсь от ярости стихии в чуме на Аляске или в вигваме на американском Западе. Я отправлялся в дальние путешествия, всего лишь работая бедрами. Сколько бы снаружи ни завывал ветер, как бы ни дрожали стены, ни гремели трубы на крышах, здесь, на моей кровати под балдахином, на этой арене из белого шелка, неизменно властвовало сладострастие. В хорошую погоду, прислушавшись, я различал доносившуюся с балкона луговую какофонию: неумолчный стрекот насекомых, жужжание пчел, свист, сопровождающий пикирование птиц в ущельях улиц. С балкона в комнату хлестали потоки света, накатывались волны жары. Беззаботные бабочки влетали в окно и опускались на красовавшиеся в вазе букеты цветов, голуби расхаживали по балкону, топорща перья и воркуя в любовном приступе. Все было объято причудливым покоем, привязанным к волшебному безумству. В своей обители я пребывал лицом к лицу с небом и был подотчетен только ему. На соседней церкви колокол отбивал каждый час, провожая очередную фею или оповещая о приходе новой, словно меня благословлял сам архиепископ. Это блаженное состояние длилось три года. Три года неопровержимой славы.