Леонид Сергеев - До встречи на небесах
Войдя в кафе, Седугин хищно (больным, диким взглядом) осматривал собратьев по перу, достаточно громко произносил:
— Мое время наступит после моей смерти, — и уводил красоток в «Каминный зал», где читал последнее «шедевральное».
Некоторые называли Седугина «разложившимся типом», говорили будто бы «от него несет трупным запахом». Подобные смертельные характеристики я не раз слышал от других гениев. Быть может, так говорили из зависти, кто их, гениев, разберет? Им постоянно тесно среди творческой братии, вечно не хватает жизненного пространства. Но уж «разложившийся» — это слишком, ведь в сущности Седугин безвредный субъект и его ерундовые вещицы нравятся женщинам.
Поэт Спартак Куликов не входил, а проскальзывал в кафе, робко, как мотылек; несколько минут брел вдоль стены и, запрокинув голову, что-то бормотал, а столкнувшись с кем-нибудь из литераторов, ошарашивал неожиданным вопросом, типа: «Что лучше — время в пространстве или пространство во времени?» — и не дожидаясь ответа, шел к следующей стене. Обойдя весь зал по периметру, Куликов брал у стойки бутылку пива и садился за пустой стол — было ясно, всякое общение для него страшная мука, а собственный мир — высшая окончательная ценность. Однажды с неизменной бутылкой пива он внезапно нерешительно двинулся в сторону моего стола и я тут же жестом предложил ему присесть, но он замотал головой и остановился в двух шагах:
— Как думаешь, это плаксивое бабство (он кивнул на поэтов в кафе) способно разродиться космическими стихами? Думаю, не способно. У них одно литературное баловство. Им не помогут даже грядущие трагические события. Я это знаю. Я уже там, где искусство сомкнулось с религией, — он показал на потолок, но понятно, — имелось в виду поднебесье.
Дом литераторов трудно представить без прозаика и поэта Анатолия Шавкуты — он постоянный обитатель клуба (случалось, перебрав, оставался в нем и ночевать, устроившись где-нибудь на диване в гримерной). Бывший строитель и отличный спортсмен, он занялся литературой проштудировав классиков и уже имея приличный жизненный опыт, ему не хватило всего-ничего — волшебства, без которого литературу не отличишь от журналистики (проще говоря, одно дело уметь видеть, другое — передать свое видение и заразить им других). Когда-то он написал пару хороших рассказов и штук пять неплохих стихов — тут бы ему и остановиться, но он, настырный, уже поймал кураж — стал катать дальше, и в результате наплодил массу посредственных вещей. Трезвый Шавкута — великолепный собеседник с цепким умом и склонностью ко всеохватывающим обобщениям (что много говорит специалистам, знающим толк в подобных штуках), но после первой рюмки всем затыкает глотку:
— Молчи дурак!
После второй может ляпнуть:
— Пошел вон отсюда!
После третьей скалит зубы и в точности повторяет репертуар Мазнина и Авсарагова, только агрессивней:
— Я гений, а вы все дерьмо! (такая восходящая траектория).
Несколько раз в кафе эффектно появлялась поэтесса из Прибалтики (забыл ее фамилию). Она являлась как привидение — бледная, в совершенно прозрачном белом платье, больше похожем на комбинацию, за которой просматривалось абсолютно все, и в белой шляпе, размером с автомобильное колесо. Рядом с поэтессой шествовал ее муж верзила — он смотрел на свою суженую глазами преданной собаки. Закинув ногу на ногу и закурив, поэтесса посылала мужа к стойке за выпивкой, а сама поворачивалась и так и сяк, демонстрируя грудь и бедра. Как-то бросила в мою сторону:
— Ты не поэт, а прозаик, сразу видно. Даже сидишь не как поэт(!). Спокойный, сухой какой-то… А я в растрепанных чувствах, прям разрываюсь. Во мне постоянно борется божье и дьявольское.
Я не стал выяснять, что чаще побеждает, и она сделала зигзаг в другую область:
— Больше всего на свете люблю поэтов и цветы.
Я усек ее отвлекающий (вернее увлекающий) маневр и грубовато съехидничал:
— Наверно розы. Красные, наглые, развратные…
— И розы тоже. В них дыхание любви и смерти, тебе не понять.
Естественно, до таких высот я еще не поднялся, и увильнул от разговора.
После двух стаканов вина, бледность с лица поэтессы исчезала, глаза становились горящими, как на иконе, она учиняла разнос посудомойке за грязные столы, затем буфетчице — за «разбавленное» вино, объявляла, что является польской княжной и получила «объемное, массированное образование»; в заключение обращалась к мужу:
— Мало я тебя закрепостила. Не забывай, я знаковая, культовая личность, я гениальная польская поэтесса, а ты русский козел!
Дальше она громко читала свои стихи — какие-то напыщенные изыски-вывески (некоторые с эротическими нотками). Помню, после ее выступления, кто-то удачно пошутил:
— Это музыка для ушей! Я готов слушать вас вечно. Можно до вас дотронуться, чтобы почувствовать причастность к великому?
Другие поэты рассказывали, что дома эта поэтесса в основном ходила голая, и во время ссор с мужем, часто выскакивала, в чем мать родила, на лестничную клетку и на весь дом поносила «неотесанный» русский народ и его типичного представителя — своего мужа; будто бы эти экзотические спектакли случались два-три раза в неделю и на них сбегалось немало любителей скандалов и женских прелестей — понятно, в такие моменты поэтесса была похожа не на привидение, а на «ночную бабочку».
Кстати, то, что говорила поэтесса мужу, слово в слово, даже еще мощнее, но в узком кругу, повторял своей жене поэт Евгений Рейн:
— Я гениальный еврейский поэт, а ты русская б…! (понятно, в пылу женам и не то отчебучивают; в Англии, вроде, до сих пор есть закон, разрешающий и лупить жену, но до одиннадцати вечера, чтобы не мешать соседям).
Рейн обычно не говорит, а вещает; громовым голосом произносит категоричные, рубленые фразы (они как некие проповеди из загробного мира — их никто не смеет опровергнуть), но, будучи прекрасным собутыльником, громовержец, выпив и размякнув, уже выступает менее пламенно, позволяет спорить с собой, оговаривается — «на мой взгляд»; бывало, даже подтрунивал над своими первыми стихами — «принес Пастернаку уродливые стихи». Известное дело, выискивать в человеке плохое не так уж и сложно, гораздо труднее разглядеть хорошее, и ко многому в Рейне можно придраться (к примеру, на вечере современной поэзии расхваливал дюжину еврейских поэтов и при этом не упомянул ни одного русского), но позднее, на вечере памяти поэта Юрия Кузнецова, сказал:
— Двадцатый век начался с Блока, а закончился Юрием Кузнецовым. (Такой крен в другую сторону).
В общении Рейн предельно внимателен ко всем литератором, независимо от их возраста и значимости, и что особенно ценно — никогда не кривит душой. За это ему следовало бы дать похвальную грамоту.
Всего два раза я общался с Юрием Казаковым, лысым, носатым, губастым, очкастым увальнем с тяжелой «медвежьей» походкой; оба раза он мне втолковывал, что является классиком и его книги давно потаскали из библиотек.
— Мою гениальную прозу перевели во всех странах мира, кроме Китая и Албании, — говорил он, не вынимая изо рта папиросу. — Валюты на зарубежных счетах полно, а рублей нет. Ты возьми мне сто грамм.
За выпивкой он рассказывал о своей даче в Абрамцево и участке с гектар, на котором сотни берез, елей и «своя река» (через участок бежит ручей), о бане и старой машине, а узнав, что я с Волги, поведал о желании проплыть на барже до Астрахани, «и неплохо бы с бабешкой». После вторых ста грамм Казаков интересовался, как я «опутываю» женщин, и на мой вялый ответ «как все», переводил папиросу из одного угла рта в другой.
— А я ничего не говорю. Дарю свою книгу, на другой день они сами приходят.
В то время Казаков выпустил чрезвычайно сильную книгу «Голубое и зеленое», и я понимаю женщин — его книга произвела большущее впечатление на мое черствое сердце, и что говорить про нежные женские сердца!
Мятежный, воинственный, железный мужик (из него можно было делать гвозди) Анатолий Передреев — поэт с решительным лицом и холодным, пронизывающим взглядом — зычно чеканил:
— За мои гениальные стихи надо платить золотом! Об этом говорили и Смеляков, и Слуцкий, и Твардовский.
— Золотом! — как эхо вторили почитатели поэта, которые постоянно волочились за ним.
Передреев страдал нарциссизмом, был пьяницей, психопатом, хамом, любителем драк и… по-настоящему большим поэтом — меня так его стихи просто-напросто пробирали до костей. Во время слета «гениев» Передреев был главным зачинщиком стычек; утихомирить его никто не мог. Но случалось, в кафе появлялась его юная дочь, манекенщица; он, шальная голова, сразу затихал и покорно следовал за своей наследницей (обожал ее) — она выводила его из кафе за руку, как провинившегося мальчишку.
И все же чаще распоясавшегося поэта останавливали более действенным методом. Как-то в Пестром зале, кивнув на мужа И. Скорятиной (секретарши писательской организации), Передреев гаркнул: