Леонид Сергеев - До встречи на небесах
В тот же прекрасный день его примеру последовали два ленинградских литератора, два мастера отточенной прозы, в которой слова были связаны цепко, как сплав: Виктор Голявкин и Сергей Вольф. С могучим ироничным Голявкиным я познакомился еще в Гурзуфе (тогда же он дал мне понять, что является не просто талантищем, а настоящей глыбой), теперь он обитал в Переделкино, но, как и тогда на юге, с какой-то яростной страстью объявил мне:
— Пишу по одному гениальному рассказу в день и выбрасываю в форточку (в Гурзуфе выбрасывал в море). Мне главное сделать, а на признание наплевать. Искусство вообще условно. И вдохновение чушь собачья. Это вроде — идешь по улице и тебя шарахнули кирпичом по башке, и ты несешься, вздрюченный, к столу. Как говорил философ: «Кто хочет добиться успеха, должен иметь или хорошие мозги, или хорошие ягодицы». У меня есть и то, и другое, — довольный победоносным остроумием, он хлопнул себя по лбу и заду, и на его лице появилось немыслимое счастье.
Сергей Вольф — высокий стройный бородач, изысканный эстет, вокруг которого прямо витала высокомерная гордость; мы с ним выпили по паре рюмок водки (для поднятия духа) и он сумрачно проговорил:
— Я на время отложил прозу и начал писать стихи. Гениальные.
У меня непроизвольно вырвалось ругательство, три гения за день — это уже было слишком, я испугался, что не выдержу такую нагрузку.
— А почему ты позволяешь себе при мне ругаться? — Вольф надул щеки, насупился. — У вас, в Москве, эти выкрутасы в порядке вещей, а у нас считаются дурным тоном. Поэтому здесь не испытываю ни малейшего желания с кем-либо общаться. Тебе, так и быть, прочитаю последние стихи. Сейчас поймешь, что такое потрясающая поэзия.
Стихи действительно меня потрясли пиршеством эпитетов, богатой гаммой чувств, накалом в сотню градусов, но до классиков они все же не тянули. Впрочем, возможно, я чего-то не понял, ведь Вольф упомянул, что целая галерея поклонников и поклонниц от его стихов сходит с ума.
Как-то в Пестром я встретил писателя Сергея Козлова, довольно суматошного литературного разбойника (он с особым размахом брался за все: сказки, пьесы, стихи, песни).
— Талант, старик, это непрерывная продуктивность, — возвестил Козлов. — Вот я написал триста сказок. Так. Из них сотня средних. Как бы. Сотня хороших, пятьдесят отличных. Как бы. И пятьдесят гениальных. Мне не хватает издательств. Я мог бы в пятьдесят издательств отдать пятьдесят книг. Талант — это количество, непрерывная продуктивность.
— А как же Тютчев? — сделал я осторожный шаг.
— Аа-а! — махнул рукой Козлов. — О чем ты, старик, говоришь?! — и, помолчав, добавил: — Вот только Успенский мне всю погоду портит. Как бы. Сколько раз ему, тронутому, говорил — пиши свои стишата, не лезь в сказки.
— Неужели не можете поделить жанры? — вырвалось у меня.
— Старик, ты чего-то не понимаешь, — поморщился Козлов и посмотрел на меня, как на законченного кретина. — Пойми, двум талантам трудно работать на одной площадке. Один другого съедает. Как у хищников.
Эти страшные загадочные фразы не под силу моей голове — не могу их понять до сих пор.
Вскоре я встретил еще большего суетника, прямо-таки моторного Эдуарда Успенского, которого окружала какая-то наэлектризованная атмосфера (под сотню вольт) — попадая в нее, окружающие невольно испытывали беспокойство (особо чувствительные даже начинали дергаться). Успенскому была свойственна редкостная деловая хватка.
— Голова идет кругом от гениальных проектов, — заверещал он, едва ответив на мое приветствие. — Я фабрика, которая работает бесперебойно. Прихожу на телевидение, говорю: «Давайте миллион, сделаю передачу» — дают. Куда они денутся, кто кроме меня сделает? Так что дела идут, но полоумный Козлов все время дорогу перебегает — пишет сказки, гад. Хорошо, что ты пишешь рассказы, ты мне не конкурент.
О своей гениальности и беспредельных возможностях напористо распинались: уродливый коротышка Юрий Коринец и сутулый фитиль с челкой «педерасткой» Игорь Холин, но если первый делал действительно качественные вещи, то второй — сплошное ерничание, какие-то пунктирные строчки, мозаику, занимался словесной эквилибристикой, от которой приходили в восторг только истеричные слезливые литературные дамочки.
Старый брюзга Василий Голышкин тоже как-то брякнул:
— Пишу гениальный роман — Толстой вздрогнет! Когда выйдет, подарю. Начнете читать, не сможете оторваться.
Что досадно, мои близкие друзья Игорь Мазнин и Юрий Кушак тоже были неслабого мнения о себе. Мазнин не раз хвастливо сообщал:
— У меня есть парочка пушкинских строчек. Я гений!
Как-то, напившись, он и вовсе выдал, будто делает милость, что терпит нас, и заключил:
— …Все вы г…о, а я гений!
А Кушак, после того, как его жена Елена сказала, что он гений, подтвердил ее слова и бухнул, что и в остальном лучше нас всех:
— …Лучше, Ленька, лучше! — сказал мне без всякой рисовки, с какой-то обидой, что этого мало кто видит.
Я так и не понял, что значит «лучше». Все мы в одном лучше, в другом хуже. Конечно, мало ли что отколет человек в подпитии, но с другой стороны, никуда не денешься, в такие моменты раскрывается его суть. Справедливости ради замечу: лет десять назад, в пик своей издательской деятельности, Кушак уже представился нам с Юрием Ковалем как «бывший поэт», а недавно, на шестидесятилетии Марка Тарловского, с ложной скромностью заявил:
— …Я тоже способный.
Леонид Яхнин как-то отмочил номер — при встрече, посмеиваясь, сообщил мне:
— В одном журнале написали, что я великий! Вот так вот!
Юрий Коваль вообще ежедневно, как молитву, повторял:
— Мои гениальные холсты. Мои гениальные, божественные тексты.
Как-то, во время подобных пафосных тирад, Мазнин (забыв собственные слова) вознес руку над головой:
— Тоже мне гении! «Каштанку»-то никто из вас не написал! И вообще хватит орать! В стране, где жили Пушкин и Толстой, надо вести себя тихо!
Надо отдать должное Мазнину — после этого он уже никогда не заикался о своей гениальности и с каждым годом вел себя все тише, а на свое пятидесятилетие и вовсе произнес сникшим голосом:
— …Я в искусстве не наследил.
На что Андрей Кучаев резко бросил:
— А надо было наследить!
Сам-то Кучаев наследил ого как! Его замысловатые, хаотичные рассказы так перенасыщены всякими вывертами и фортелями, в них такая смысловая нагрузка, такое дно, что забываешь о поверхности — о чем, собственно, речь. Я, плохо подготовленный к такого рода чехарде, ничего не мог разобрать, но чувствовал, что Кучаев орудовал мощно, и думаю — он еще что-нибудь выдаст, что-нибудь крупного калибра, какое-нибудь литературное безумие. Он, сатана, может. Говорят, Кучаев тоже считает себя гением. Врать не буду — мне об этом он никогда не говорил, даже когда мы крепко поддавали, но о чем не раз упоминал, так это о своих зеленых глазах и своем происхождении из кавказской народности лакцев, и с большим удовольствием разоблачал псевдонимы писателей:
— Ваша настоящая фамилия Рабинович (или Левин), не так ли? Я знаю, хе-хе!
Нельзя сказать, что Кучаев сильно не любит «богоизбранных», скорее — просто недолюбливает; ну и как это часто бывает, они-то его и окружают, ведь он юморист, а в том клане других национальностей нет.
Стоит отметить еще двух моих близких друзей, двух Ивановых — Альберта и Сергея. Сценарист и прозаик, коллекционер пивных кружек и колокольчиков (такой малосовместимый набор!), Альберт Иванов при мне расхваливал свои книжки редакторше издательства «Советская Россия»:
— …А эта как написана, а?! Кто так может? А та какая?!
Перечислил штук пять, и в тот же день подарил мне книгу для взрослых; сделал дарственную надпись и протянул со словами:
— Прямо сейчас открой на любой странице, прочитай любые строчки — это гени… (он, молодчина, не договорил и поправился): — Там все настоящее.
Но недавно меня удивил:
— Я написал триста пятьдесят сказок про «Хому и Суслика», — сказал. — Мои книги сразу раскупают. На прилавках их нет. Я в сборниках «Золотого фонда», среди лучших детских писателей мира, рядом с Киплингом, Хантером. Я академик Российской словесности. Помог вступить Мирнев (Львовский, мерзкий тип с оловянными глазами и бездарный прозаик, накатавший восемнадцать романов, которые невозможно читать). В Академии детских писателей всего двое — Михалков и я.
— Знаешь, Хармс на своей двери написал: «Чины и звания оставьте за дверью»? — вставил я. — На кой черт тебе эти звания? Нам с тобой уже на седьмой десяток. Ты сколько собираешься жить? Или так готовишься к вечной жизни, хочешь на том свете быть при параде?
— Кем буду в следующей жизни не знаю, а в этой звания не помешают. Я еще и корочку «Пресса» получил. В международный Союз журналистов вступил. Ценная вещица. За границей сразу иду в их Союз, они устраивают гостиницу и обслуживание со скидкой, всякие поездки…