Франц Фюман - Избранное
Из трех окон выглядывают женщины со снежно-белой сединой, а в витринах фруктовых лавок лежат маленькие серые плоды, мне неведомые, а вокруг статуи знаменитого Данко Пишто[76] восторженно порхают воробьи, и осенний воздух полон падающих листьев; тянет дымком от древесного угля.
Белокурая Тиса, рука Пушты.
Здесь я должен еще раз попытаться перевести Ади.
Желто-коричневый мир; желто-коричневая низкая вода, блеклый желто-коричневый берег, осыпи лесса, серебристо-зеленые ракиты, серебристо-зеленая листва на блекло-коричневом, а надо всем — желтеют последние тополиные листья; и голубое небо, и запах рыбы.
Изрезанный берег, плоский и изрезанный; ступени, террасы, этажи, пещеры — как геммы в широких овалах.
И баржи, баржи с песком, баржи с домиками; овальные баркасы движутся на юг, черные просмоленные, и коричневые, и желтые, и светлый пепельный груз — песок.
Два серых голубя дерутся на лету, они почти падают, жестко приземляются, пошатываются и немедленно снова нападают друг на друга.
Ты не мог представить себе Дунай в бурю, но Тису в полноводье ты видишь. Это желтый рокочущий поток — вода несет лесс, и подымается скачками, и перехлестывает через парапет, смывая город, увлекая его за собою в степь.
Я в Институте германистики у профессора Халаса, автора знаменитого словаря, о котором Илона говорит, что это — чудо (словарь и вправду чудо). Чем определяется приятная духовная атмосфера здесь, как и вообще в Венгрии? Полная непринужденность разговора принята как правило, непременно включающее беспощадность, резкость, колкости, но зато заранее предполагается, что собеседник имеет право обороняться; и атакуют и защищаются здесь, не прибегая ни к чему третьему, во всяком случае, ни к чему, лежащему вне области культуры…
Да, но, разумеется, здесь есть и оскорбленные самолюбия, и обиды, и группы, и клики, и, конечно, интриги, но именно как составные части духовной терпимости, а не как препятствия для нее, поэтому они и не могут быть аргументом против нее.
Право же, странно, но мы привыкли все чаще и чаще считать какой-либо необходимый атрибут явления поводом, чтобы отвергнуть само явление, вместо того чтобы научиться использовать его позитивные стороны. Так, например, мы стремились свести абстрактное искусство ad absurdum[77], подробно доказывая — а это нетрудно, — что оно неконкретно, вместо того чтобы использовать его возможности как переходной стадии. Или, к примеру, о каком-нибудь мнении говорят: «Но это же чрезвычайно субъективно!» — полагая, что найден неопровержимый аргумент против этого мнения, а не исходят из того, что мнение, если оно содержит новый опыт, новые аспекты или даже просто новые аргументы, которые выходят за пределы объективно уже существующего уровня познания, неизбежно должно быть субъективным.
«Да, конечно, „субъективно“, но не до такой же степени субъективно».
Заметил ли кто-нибудь еще, что люди нетерпимые очень любят похабные истории?
Дискуссия на семинаре о возможности поэтического перевода с языков, которыми переводчик совсем не владеет или владеет в очень малой степени. Бесцельно пытаться внушить венгру, что можно вообще отважиться на такое предприятие. Но именно это дает возможность постоянной коллективной работы, ибо перевод стихотворения связан не с двумя, а с тремя языками: языком оригинала, языком воспринимающим и универсальным языком поэзии. Венгерское стихотворение — это нечто не только «венгерское», оно венгерское, и оно — стихотворение; когда венгерское переведено на немецкий, предстоит еще второй перевод внутри немецкого языка, и, если этот Перевод пытается сделать переводчик, который не владеет языком поэзии, тогда, как правило, разрушается и первый перевод… И возникает какая-то разновидность пиджин — нечто лирическое с чертами пиджин-немецкого…
Нет, несмотря на особенность, заключающуюся в том, что три эти языка возникают в лингвистических формах двух языков, именно здесь и открывается возможность разделения труда между переводчиком, делающим подстрочный перевод, и воссоздателем (неудачное слово, но другого я не нахожу), — разделение труда, которое иной раз, когда речь идет о языках малых народов, необходимо. Мы отважились на дерзание, и оно удалось, мы опровергли догму и практику в области поэтического перевода; мы в полном смысле этого слова поднимали целину, используя возможности издательского дела при социализме, но на все это почти не обращают внимания.
Когда современная грамматика исследует то, что она называет «правильно построенные предложения», и, чтобы определить, что же такое эти правильно построенные предложения в том или ином живом языке, ссылается на некое «компетентное в языке лицо», то она (то есть ее «компетентное в языке лицо»), как правило, выделяет из всего языкового материала нечто, «то можно было бы назвать „поэтическим языком в пределах его общих возможностей“». Это, разумеется, отнюдь не возражение против трансформационной грамматики, а термин «поэтический язык» не следует понимать в вульгарно-романтическом смысле («Прелестно», «Как поэтично», «Сердце тает», «Вот это искусство»). К lingua poetica[78] относятся и неправильные грамматические предложения, и даже совсем на первый взгляд лишенные смысла фразы вроде: «Klauke dich, Klauker» из «Симоны» Брехта.
В таком случае «компетентным в языках», как для исходного, так и для воспринимающего, будет автор подстрочника, а в языке воспринимающем и поэтическом им будет воссоздатель (создатель формы).
Отношения, в которые вступают эти три языка в процессе перевода, можно облечь в форму силлогизма, логического вывода по схеме DIMATIS.
Забавное определение: область поэтического начинается за теми пределами, в которые заключены благозвучные фразы.
Для того чтобы поменять местами два слова в том или ином предложении, может понадобиться большее усилие, чем для перевода того же самого предложения с одного языка на другой.
Карл Краус не уставал доказывать, что перестановка двух слов, замена одного прилагательного другим, близким по значению, даже изменение одной-единственной приставки или знака препинания могут превратить замечательное стихотворение в нечто аморфное (пошлое, тривиальное, мертвое, пустое), в нестихотворение («большой колокольчик» — «нежный колокольчик»; «вставайте, быстро довольные!» — «вставайте быстро, довольные»), и он прав.
Именно поэтическая форма интернациональна. Это утверждение поражает профана сильнее всего; он думает, что именно она непреодолимое препятствие для перевода на основе дословного подстрочника. Но венгерский и немецкий или албанский сонеты совпадают как раз по своей форме. Я могу не знать ни одного слова по-венгерски или по-албански, но я вижу (точнее сказать: читаю), что это сонет, а при известном упражнении я могу безошибочно определить и более сложные формы (больше всего я горжусь тем, что определил античную форму строфы, правда видоизмененную, в стихотворении Радноти, которое венгерские друзья считали написанным свободным стихом).
При этом, безусловно, необходимо знание правил ударения, произношения и подход к рифме. Сравнительная теория рифмы была бы заманчивой штудией из области психологии различных народов (национальной психологии).
В поэтическом переводе я осуществил часть своего предназначения. В литературе для детей — тоже. А третье (то, что должно было быть первым) осталось лишь попытками.
Вечером встреча с профессором Халасом и dottores Р. и К. (они шутки ради говорят по-итальянски, потому что «меньше всего» знают этот язык) в знаменитом сегедском ресторане ради знаменитой сегедской ухи, которая в отличие от обычной ухи должна быть густой. Вначале отваривают мелкую рыбешку, потом ее протирают через сито и уже в этом бульоне варят карпов.
И ты, разумеется, сразу вспоминаешь знаменитое блюдо римлян: оливка в соловье, соловей в голубе, голубь в цыпленке, цыпленок в утке, утка в зайце, заяц в каплуне, каплун в барашке, барашек в лани, лань в теленке, теленок в кабане, кабан в откормленном быке, насаженном на вертел. На стол подается только оливка, пропитанная всеми соками, — двенадцатая эссенция, — мне кажется, в этом есть что-то сугубо венгерское.
Мне привиделась долгая вечерняя прогулка с Золтаном, синее ночное небо, запах древесного угля и рыбы, запах акаций; из высоких труб поднимается белый дым. Мы идем по пустынным, безлюдным улицам перед гаванью, и вдруг Золтан хватает меня за руку, тащит к полуразрушенной стене, взбирается на нее с ловкостью кошки и втаскивает меня. Я следую за ним; я ничего не понимаю. «Скорее!» — говорит Золтан, и я спрыгиваю вниз. Мы мчимся через темный фабричный двор, и вот уже от гавани доносится перестук копыт и шарканье ног, а потом — резкий звон твердых подков, блеяние и мычание и странные печальные вздохи — меланхолия губ и ноздрей, и, когда мы укрываемся в нише, появляются четверо мужчин в черных одеяниях, они одеты и держатся как пастухи, но они в черном, черные солдатские фуражки, черные развевающиеся плащи и черные изогнутые посохи, ими они на каждом шагу деловито ударяют в землю; и, ударяя на ходу посохами, они внимательно осматривают каждый угол, и Золтан предостерегающе сжимает мне руку, я понимаю и задерживаю дыхание… Но люди с посохами не смотрят в нашу нишу; их взгляды скользят мимо, как дуновение ледяного ветра, они проходят мимо, и мы осторожно высовываемся и видим пастушонка, босого, в белой льняной рубахе до колен, он вырисовывается белым силуэтом на фоне неба, повернувшись к нам в профиль, у него глаза кунов, и печаль кунов в его облике, а топот копыт становится громче, и громче становятся удары посохов о землю, и в небе возникает невидимая музыка — дунайский вальс, замирающие скрипки; и в плавных звуках вальса с беззвучным блеянием и чмоканьем в отдаленном конце двора появляются в странном молочном тумане на длинном гребне дороги ослики, числом шесть, две зебры и пританцовывающая лама с длинной-длинной шеей и капризной головкой, а за ней четыре лохматых, пустынно-желтых верблюда, которых ведут мальчишки за кольца, продетые в нос, а завершает процессию окапи с зеленым венком на жирной полосатой шее — произведение поп-арта из Конго, и маленькое стадо поспешает, весело теснясь; звуки вальса нарастают, черные пастухи идут позади, и вдруг порыв ветра сбивает вниз белый дым из труб, сухой, кудрявый, молочно-лазурный дым проникает в ноздри ослов и зебр, и они замедляют свою рысь, и складки кожи на их животах растягиваются, и из них выпячиваются фаллосы, скользкие и синие, и все растут, и цепляются за землю, и тут хлопает кнут и со всех сторон несется гортанное «Ойра!», вальс обрывается, и посохи черных ритмично стучат, подгоняя стадо, а лама поднимает голову и подхватывает крик. «Ойра! — кричит она. — Ойра! Ойра!» — пронзительно, как кричат обычно ламы во время гона, и тогда останавливаются как вкопанные ослы, зебры встают на дыбы, а горбатые верблюды с головами лам бешено устремляются вперед, волна ревущей плоти вдруг заполняет все небо, и тогда кун обрывает листья с венка, сыплет их в хрипящие пасти жеребцов и выводит окапи вперед — в голову процессии, и я вижу, что окапи — самка, бесполый бог или самка, и вслед за ней устремляется общий вопль, и за ней катится волна, и под звуки вновь зазвучавшего громкого вальса, в запахе дыма и мускуса драгоценная трепещущая плоть, окруженная пастухами, исчезает в воротах фабрики по производству салями марки «Черви и пики».