Луис Бегли - О Шмидте
Я увидела, что вы уже расплачиваетесь, подумала, надо поздороваться.
Это Гил Блэкмен. Гил, это Кэрри. Она иногда задерживается поболтать с этим одиноким стариком, когда он, жуя свой гамбургер, спросит себе еще стаканчик сверх обычного.
Приходите поскорее, ладно?
Ага, оказывается, ее хрипота — не маска для вечера. Шмидту захотелось, чтобы она сказала еще что-нибудь, просто несколько слов, каких угодно. Поздний вечер, застольные гаммы. Поодаль стояла грязная «хонда-сивик» с мятым задним бампером и царапиной на водительской двери. Кэрри распахнула дверцу и, махнув на прощанье, легко, с поистине лебединой грацией скользнула внутрь. Завела мотор, тронулась и, отъезжая, опустила стекло и крикнула: Всего доброго! Второй раз за каких-то пять минут исполнилось его желание.
Что ж, не так уж все плохо.
Милое дитя.
Рука об руку Шмидт с Гилом дошли до стоянки.
Ну вот я и пришел.
Гил остановился возле длинного «ягуара». Со вздохом вскинув брови, он обнял Шмидта. Что это, приступ атавистической сентиментальности? Или следствие скорого приобщения Шмидта через Шарлотту — пусть даже только в качестве члена-корреспондента — к избранному народу? Священника мадиамского[13] Бог одарил семью дочерьми. Что стало с ним, когда он породнился с Моисеем? Умножились ли его стада? Теперь Шмидту предстоит испытать такое на себе.
Не вешай нос, Шмидти. Думай о внуках, представляй, как ты будешь с ними возиться: в бассейне, на берегу океана. Кстати, это не значит, что пора поискать новую Коринн, старый ты сатир!
Шмидт двинулся к своей машине. Лучше бы Гил не говорил этого. Далекое воспоминание по-прежнему волновало — Шмидт берёг его и старался не вызывать слишком часто, как стараются не откупоривать лишний раз бутылку старого коньяка. То лето началось плохо: лили дожди, расплодились комары. Необычайно ранний ураган лишил их лодочной пристани, которую Фостер разрешил им построить в заливе, и парусного ялика, а еще повалил медный бук, который был ровесником дому. Рухнувший бук завалил ворота гаража, и, если бы машина Шмидта не стояла на станции, где он ее держал всю неделю, им пришлось бы, пока работник Фостера не распилил огромное дерево на дрова, которых потом хватило на две зимы или даже больше, арендовать машину или ездить на велосипедах. В том году Мэри впервые разрешили июль и август работать дома, так что они смогли обойтись без дневного лагеря и устроить Шарлотте настоящий морской сезон. Но едва Мэри с Шарлоттой и новой гувернанткой Коринн обосновались в доме (у Шмидта отпуск намечался только в августе), как у Мэри начались жестокие, как никогда, мигрени, после которых наступали слабость и тошнота. Первый приступ заставил ее отказаться от участия в клубном теннисном турнире и от прогулок по пляжу: плеск волн, яркий свет, ветер были ей невыносимы. Западную веранду занавесили, чтобы Мэри могла несколько часов в день читать рукописи. Когда приехал Шмидт, она прямо на станции спросила, не думает ли он, что у нее опухоль. В тот же вечер Шмидту удалось дозвониться в Уэстчестер Дэвиду Кенделлу, а тот позвонил в Нью-Йорк знакомому неврологу. Миссис Дурбан, женщина, которая приходила прибирать дом, согласилась ночевать у них и приглядывать за Шарлоттой и Коринн, и в воскресенье вечером Шмидт увез Мэри в город на обследование. В среду они вместе пришли к неврологу. Анализ, как тот и ожидал, оказался отрицательным. А мигрени, видимо, были следствием легкой депрессии, вызванной напряженной обстановкой в издательстве «Уиггинз». Депрессию, конечно, нужно лечить, но тут придется подождать до осени, пока вернутся из Уэллфлита нью-йоркские психиатры. Ну а пока он выпишет им транквилизаторы — для нормального самочувствия днем — и снотворное, чтобы гарантировать Мэри здоровый ночной сон. Врач советовал ей вообще как можно больше спать. Тоже форма психотерапии, притом не самая худшая.
Хотя договор ипотеки на судно, который в те дни готовил Шмидт, имея под рукой только одного молодого, первый год работающего сотрудника — фирма, как всегда, завалена заказами, а половина штата в отпусках и работать некому, — нужно было закончить к концу месяца, Шмидт в тот же день повез Мэри обратно в Бриджхэмптон. Предлагать ей подождать до пятницы было бесполезно: она уже рассказала ему, каким встревоженным голоском говорила с ней по телефону маленькая Шарлотта, сообщила, что забыла захватить с собой рукопись, а миссис Дурбан, по ее подозрениям, пасется в шкафчике с напитками. Отправить Мэри одну тоже было нельзя — заметив, каким страданием исказилось ее лицо, когда он спросил, поедет ли она со станции на его машине или лучше заказать такси, Шмидт тут же осекся. Конечно, он тоже сядет с ней в поезд и проведет ночь в Бриджхэмптоне. Конечно, ему хочется повидать Шарлотту. Глупо, что он сразу не подумал про утренний поезд — если сесть на утренний, он как раз успеет на встречу в банке.
Мэри поблагодарила его и добавила: Удобно, правда? Теперь ты можешь оправдываться перед партнерами и друзьями не только переутомлением. Теперь у тебя еще и жена, больная на голову. Все тебе будут сочувствовать.
Этот выпад удивил Шмидта — прежде в их разговорах не было ничего подобного, — и он не мог понять, чем вызвал такую злобу. Может, Мэри двинулась серьезнее, чем показалось доктору? Шмидт решил, что это был один из тех моментов, когда обжигающе горькая желчь внезапно поднимается из желудка и выплескивается в рот. При депрессии случается потеря самоконтроля. Интересно, какие еще тайные мысли вынашивает его жена?
После того, как Шарлотта пожелала родителям доброй ночи, Мэри тоже отправилась наверх, и пока она готовилась ко сну, Шмидт сделал ей бутерброд с сыром и налил тарелку томатного супу. Когда она поела, он подал ей выписанное врачом снотворное. Оно подействовало почти сразу. На спине, с открытым ртом, Мэри спала и храпела. Так храпел отец Шмидта: всегда, где бы и в какой бы позе ни уснул, и каждую ночь, сколько помнил Шмидт. В их доме на Гроув-стрит был слышен каждый скрип половицы, каждый кашель. В своей комнате, отделенной узким коридором с красной ковровой дорожкой от родительской спальни, Шмидт, представляя, как покорная и всем недовольная мать ежится на краешке черной кровати, слушал этот звук, он изучил его. Звук начинался как едва слышное, почти приятное жужжание, вроде моторчика авиамоделиста или очумелой мухи, такой шум никому не досаждает, ведь он прекратится, как только у моторчика кончится завод. Но нет, звук набирал силу, становился угрожающе резким и настойчивым, он был гораздо больше умиротворенного и расслабленного тела, которое его издавало. И только осиновый кол, вбитый в сердце спящего, мог бы остановить этот рев.
А теперь это была Мэри — та, которая никогда не позволяла себе уснуть в автобусе или в поезде, считая, что спать на людях неприлично. Шмидт присел на кровать. Зная, как она смутится, узнав, что храпела, он потряс Мэри за руку, потом попытался перевернуть на бок. Бесполезно. В ней будто спрятался буйный пьяный сатир, выводящий без устали одну и ту же трель на визгливой дудке.
Шмидт забрался рукой под легкое одеяло, отыскал край ее ночной рубашки, поднял его и стал гладить ее бедра. Нажав посильнее и потянув к себе, он слегка раздвинул ее ноги. Мэри начала брить ноги еще девчонкой, но в последнее время перешла на воск. Наверное, из-за своих головных болей она забыла об этой процедуре — жесткая щетина напомнила Шмидту то время, когда Мэри впервые позволила ему забраться к ней под юбку. Не сводя глаз с ее лица, следя за сменой эмоций, Шмидт отбросил одеяло с ног Мэри. Бедра, как и ягодицы, были у нее массивными — хоть под седло. Мэри стыдилась их, но Шмидту зад и ляжки жены доставляли много радости. Все еще опасаясь разбудить, Шмидт согнул ее ноги в коленях — чтобы можно было лечь на Мэри сверху — и продолжил ласкать ее бедра с внутренней стороны. Поднимаясь все выше, он, наконец, коснулся губ и раздвинул их. Сухо. Шмидт омочил палец слюной и начал водить по кругу. Храп не учащался, да и вообще не менял ритма, но Мэри вдруг начала обильно мокнуть, и пальцы Шмидта, один, потом два вместе, легко скользили вверх и вниз между ее губ, а потом в ней, глубже и глубже. Внезапно его охватило наслаждение такой силы, что он даже не успел сунуть свободную руку в брюки. Когда содрогания отпустили, Шмидт взял руку жены, которая все это время покоилась на ее животе, и положил туда, где только что была его рука, укрыл Мэри простыней и выключил настольную лампу. Дни стояли еще долгие, и даже при задернутых шторах в комнате было светло, лицо Мэри сохраняло полную невозмутимость. Шмидт испугался, не может ли такой громкий и продолжительный храп — ведь он думал, что, как его старик, Мэри будет храпеть до самого утра, — навредить голосовым связкам, но потом решил, что, видимо, связки в этом деле не участвуют, а все эти жернова и пилы визжат и скрежещут где-то в носоглотке. Шмидт еще раз проверил ее руку: она осталась на прежнем месте, но пальцы, казалось, расположились свободнее и удобнее. Мэри утверждала, что никогда не забавляется сама с собой. Шмидт же хотел, чтобы она научилась мастурбировать — в надежде, что это поможет стронуть лед, и ей легче будет кончать и не придется великодушно просить его не беспокоиться, потому что ей, будто, и без того хорошо.