Алекс Тарн - В поисках утраченного героя
В кубе огромной нетопленной спальни, где стояли железные панцирные кровати, невыносимо скрежетавшие в общей подавленной, придавленной ужасом тишине, когда кого-нибудь насиловали или били. В кубе столовой, заросшей плесенью по стенам и жирной грязью по потолку, где нужно успеть выпить свою баланду по дороге от раздачи к столу, чтоб не отобрали. В кубе так называемого класса — единственного места, где можно отдохнуть от постоянного страха. В кубе карцера, где ребенку выжить почти невозможно, потому что трудно конкурировать в этом с сильными и многочисленными крысами.
— Я бы и не выжил, — сказал старик Коган. — Ведь в дополнение ко всему я был еще и жиденышем. ЧСИР, да еще и это. Таких в интернате ненавидели больше всего. Мне нужно, чтоб вы поняли.
Думаю, я понимал. Даже законченное человеческое отребье не любит сознавать себя отребьем. Даже самый безжалостный садист не хочет быть плохим в собственных глазах. Кого же тогда обвинить в совершаемых мерзостях? жертву, кого же еще… Вор непременно обвинит обворованного, палач — казнимого, мучитель — замученного. Обвинит и возненавидит. И чем больше зла причинит, тем больше будет ненавидеть, тем страшнее будет карать — и за что? — за свою же гадкую низость.
Персонал того прикамского детприемника обладал в этом смысле немалым преимуществом перед обычными ворами и садистами из обслуги обычных детских домов: у прикамских имелись реальные причины ненавидеть своих воспитанников. Во-первых, те были питерцами и москвичами, во-вторых — контрреволюционерами. Но даже среди самых отверженных обязательно найдутся еще худшие, еще более ненавистные парии — такие, например, как семилетний Эмочка Коган, жиденыш.
— Но я выжил… — старик поднялся с кресла и снял с книжной полки черно-белую фотографию в рамке. — Благодаря этому замечательному человеку. Вот, смотрите. Это Карп Патрикеевич Дёжкин. Он меня воспитал, поднял и дал путевку в жизнь. Карп Патрикеевич, светлая ему память…
Старик Коган нежно погладил фотографию и поставил ее передо мной на стол. Не осмеливаясь осквернить реликвию прикосновением рук, я наклонился, чтобы рассмотреть поближе.
Снимок запечатлел мужчину и мальчика, стоящих на фоне бревенчатого частокола, довольно высокого, потому что небо над ним виднелось лишь тоненькой светлой полоской. Сначала я посвятил все свое внимание мальчику, но как ни старался, не смог найти даже минимального сходства с нынешним стариком Коганом. Просто незнакомый мальчик лет десяти — худенький, длиннолицый, испуганный, стриженый под ноль, в подпоясанной тонким ремешком гимнастерке, коротких не по росту штанах и драных ботинках.
— А вы сильно изменились, Эмиль Иосифович…
— Мальчик на снимке — не я! — сердито отвечал старик. — Что вы на него уставились? Вы на Карпа Патрикеевича смотрите! К сожалению, со мной Карп Патрикеевич не сфотографировался… я уж так просил, так просил…
В голосе его звучало глубокое сожаление. Я сочувственно кивнул и стал разглядывать мужчину. С первого взгляда Карп Патрикеевич Дёжкин производил крайне неприятное впечатление. Со второго — еще худшее. Низкий покатый лоб, мощные надбровные дуги и квадратная челюсть делали его похожим на пещерного человека. Это впечатление еще больше усиливалось деталями общего облика: приземистой широкоплечей фигурой, короткими тумбообразными ногами в сапогах и особенно руками, поистине устрашающими. Правая, свисающая чуть ли не до колена, заканчивалась крупной тяжелой кистью с толстыми пальцами — полусогнутыми в очевидной готовности к немедленному хватательному движению. Левая по-хозяйски лежала на худеньком плече мальчика и сама по себе могла быть достаточной причиной его испуга…
— Ну что? — поторопил меня старик Коган. — Не правда ли, благороднейшая внешность?
— М-да… — неопределенно промямлил я. — Впрочем, часто внешность бывает обманчива…
Коган победно усмехнулся.
— Но не в случае Карпа Патрикеевича!
— Погодите, погодите… — вдруг догадался я. — Это в его честь вы назвали…
— Сына? — подхватил старик Коган. — Конечно! Это минимальное уважение, которым я мог почтить его память.
Он снова взял в руки фотографию, глаза его увлажнились.
— Почему же он не стал с вами фотографироваться? — спросил я, желая подтолкнуть старика к дальнейшему рассказу. — Особенно если вы так просили…
— Не захотел фотографироваться с жиденышем, — объяснил Коган и бережно вернул снимок на полку. — Не любил жидов Карп Патрикеевич, на дух не переносил. И поделом. Мне нужно, чтоб вы…
— Секундочку, Эмиль Иосифович, — перебил я. — Вы хотите сказать, что Карп Патрикеевич тоже называл вас жиденышем?
— Тоже? — повторил старик. — Что значит «тоже»? Он первым назвал меня так. И по-другому уже не называл. До самого конца. Даже когда брал к себе.
— К себе?
— Ну да. К себе в комнату. В семь лет это стало для меня настоящим спасением от общей спальни. Давал хлеб, угощал печеньем. Ну и ласка тоже, сами понимаете…
Я смотрел на него разинув рот. Услышанное отказывалось уложиться в моей голове. Сознание выталкивало рассказ старика Когана, как вода — пробку. Он был начисто несовместим с человеческим разумением.
— Ну что вы так на меня смотрите? — раздраженно выпалил старик. — Да, Карп Патрикеевич имел понятные человеческие потребности. Он благородно посвятил свою жизнь воспитанию чужих детей, так что на собственную семью у него не хватило ни времени, ни сил. Мы за счастье почитали сделать ему приятное.
— Минимальное уважение… — сказал я через силу, только чтобы что-то сказать.
Да-да, только чтобы что-то сказать… потому что иначе меня бы вытошнило прямо на колени клиенту.
— Вот именно! — подхватил старик Коган. — Минимальное уважение. Мне нужно, чтоб вы поняли…
Я слушал и кивал, как китайский болванчик. Карп Патрикеевич… Почему эта грязная горилла в сапогах, этот неандерталец с руками ниже колен, отвратительный насильник и, несомненно, убийца, ежедневно терзавший в своем логове беззащитных детей, подонок, животное, превратившее изнасилование в обычную практику жизни… — почему эта невообразимая, наипоследнейшая в самой мерзкой иерархии мерзостей мразь стала для старика Когана моральным образцом, нетленным светочем, вечной памятью? Почему? Как такое могло случиться? Как?
Карп Патрикеевич Дёжкин служил в детприемнике старшим воспитателем. Начинал на месте сторожа и истопника, но затем быстро продвинулся — вследствие тотальной чистки преподавательского состава, заблаговременно избавившей специнтернат от лиц чуждого происхождения. Сам Дёжкин пришел в революцию из приказчиков, а потому считался всего лишь социально-близким. Это существенно ограничивало перспективы дальнейшего карьерного роста, хотя по морально-волевым качествам он наверняка мог бы дойти до кремлевского кабинета сколь угодно высокого ранга.
Впрочем, простую, как большевицкая правда, систему приоритетов Карпа Патрикеевича определяли вовсе не честолюбивые устремления. Его главной и единственной духовной потребностью помимо трех физических — жратвы, опорожнения и тяжкого, с храпом и присвистом, сна — была страсть к мальчикам. В этом смысле интернат для детей изменников Родины представлял собой вершину карьеры воспитателя Дёжкина.
Внешний вид поступающих в учреждение змеенышей не оставлял никаких сомнений в подлой измене их родителей. Пухлые, упитанные, хорошо одетые, с чемоданчиками, набитыми невиданными шмотками, они немедленно вызывали у любого жителя разутого-раздетого голодного Прикамья вполне оправданную реакцию отторжения. Разве что Карп Патрикеевич реагировал иначе, но и он ради пользы дела предпочитал до поры до времени сдерживать приятные позывы организма. Кандидата на проживание в комнате старшего воспитателя следовало прежде всего хорошенько размягчить: Дёжкин не терпел капризов и слез.
Необходимая степень готовности достигалась быстро: уже к концу первой недели шпионское отродье полностью осознавало, что нет и не может быть на свете ничего хуже ночей в общей спальне и что спасения ждать неоткуда. Взрослый человек в такой ситуации ищет утешения в смерти или хотя бы в мыслях о ней; но ребенок лишен и этой возможности — ведь по малости лет он еще не успел познакомиться с ней даже понаслышке. Взрослый знает, что страдания рано или поздно закончатся; ребенок же попадает прямиком в ад, ибо уверен в вечности происходящего.
Избитый, униженный, безнадежно одинокий, дрожащий от холода и ужаса, лишенный прошлого — чемоданчика, отнятого в первые же минуты, теплого белья, содранного с тела грубыми безжалостными руками, даже самой памяти, выбитой из души насилием и побоями, — он просто теряет рассудок, превращается в кусок плоти, в комок запуганной человеческой глины, из которой можно лепить все что угодно, все что угодно… И вот тут-то на худенькое мальчишеское плечо опускается тяжелая обезьянья лапа старшего воспитателя Карпа Патрикеевича Дёжкина.