Иван Шевцов - Любовь и ненависть
Меня начали подтягивать к кораблю. Вот и борт. Конец натянут как струна.
И в самый последний момент он лопнул. Волна снова отбросила меня от корабля. Я почувствовал, что то страшное, чего я опасался, пришло. Сначала начало сводить ноги. Не сразу, но постепенно и настойчиво. Я пробовал бороться. Но тщетно. Теперь все зависело от того, удастся ли мне не выскользнуть из круга.
Козачина появился возле меня, одетый в спасательный жилет и подпоясанный для большей надежности пробковым поясом. В руках у него был пеньковый конец, который он торопливо привязывал ко мне.
— Богдан, это вы? — спросил я, точно не верил глазам своим. Это был действительно Богдан Козачина.
Он спросил в свою очередь:
— Как чувствуете себя, товарищ командир?
Наивный вопрос. Я ответил на него улыбкой. Впрочем, не уверен, что улыбка получилась.
Он обнял меня крепкой и горячей, да-да, горячей рукой, и я удивился, что у Козачины такие крепкие и горячие руки. Мы поплыли, вернее, начали уже вдвоем барахтаться в воде.
Дальше я ничего не помню. Все окутал туман, серый, холодный и густой, как студень. Затем пришел глубокий сон.
…Я лежал на узком диване в своей каюте, ощущая неприятный озноб тела и мятежный хаос мыслей. Только что пережитое не было осознано, да я и не спешил разобраться в нем, отгоняя прочь все думы о своем спасителе Богдане Козачине. И все-таки, несмотря на это, думал о нем. Это не была благодарность к Козачине, это не была любовь спасенного к спасителю. Такие чувства теперь казались никчемными. Их заменяло нечто главное, гораздо большее.
Я узнал Богдана Козачину. Я понял его до конца, и теперь у меня не оставалось никакого сомнения насчет этого человека, немножко ершистого и не по возрасту ребячливого, и все те вопросы, на которые прежде я не спешил отвечать, оставляя их для себя открытыми, сразу были решены.
И дело тут, конечно, не в личном чувстве. Нет, я был далек от этого.
Хотелось побыть одному: забота товарищей, то и дело заходивших справиться о моем самочувствии, раздражала. Стоило усилий сдержать себя от невольного крика: "Дайте в конце концов человеку покой!" Я заперся на ключ и приказал никого ко мне не пускать. Нечаянно посмотрел на фотографию, которую теперь уже не нужно было прятать от адмирала, стал думать об Ирине.
О ней ли? Или это мне только казалось. На самом же деле я думал о жизни, которая чуть было не ускользнула от меня, притом до обидного дешево, почти даром. Я думал о мечте, о прожитом, в котором что-то получилось не так или не совсем по-моему, о будущем, которое сулило мне что-то хорошее, должно быть, свершение светлых надежд и мечтаний.
Чем для меня была эта фотография и та женщина, чей образ запечатлен на ней? Счастливым талисманом? Даже если так, то этого разве мало? Она сопутствовала мне в моей нелегкой судьбе, радовала и вдохновляла, не давала унывать и куда-то звала. Бывали минуты, когда, взглянув на это беспечно улыбающееся юное лицо, я спрашивал: зачем ты здесь? Кто ты такая? И спешил успокоить себя ответом: это юность моя, с которой не следует торопиться расставаться, это память о первой встрече с морем, в котором купалось искристое солнце, это, наконец, мечта о той грядущей, еще не имеющей имени, по желанной горячо и крепко. Может, имя ее будет Ольга или Татьяна, а может, Марина.
Марина, эта ласковая и скрытная девушка, мне нравится. В ней особенно привлекательна ее деятельная, трудолюбивая натура. Это моя слабость — недоверчивое, полуироническое отношение к людям, судьба которых сложилась слишком гладко и жизнь протекала безоблачно. Впервые прочитав слова Маяковского: "Я с детства жирных привык ненавидеть", я радовался так, словно это были мои собственные слова. Нелюбовь к белоручкам, к барчукам независимо от их происхождения сидит у меня в крови. Это, скорее всего, какой-то личный протест или месть за свое трудное детство, полное лишений, тревог, борьбы и труда. Я хорошо знаю цену куску хлеба и думаю, что Марина тоже знает ее.
С Мариной мы не виделись целую неделю. Мне что-то хотелось ей сказать, спросить о чем-то важном и нужном. Именно сейчас, сию минуту. Но возможно ли это? Во всем теле ощущалась слабость, как после долгой болезни. Подстегиваемый странным нетерпением, я поднялся, надел плащ и сошел на берег.
Марина стояла недалеко от пирса, сразу за шлагбаумом, точно кого-то ждала. Я принял это за должное и нисколько не удивился. Вид у нее был взволнованный. Увидев меня, она обрадовалась, быстро подошла и проговорила не свойственной ей скороговоркой:
— Я видела, как вы уходили в море, и боялась. Знаете, бывает такое недоброе предчувствие.
Неужели она уже знает? Нет, она ничего не знала. Она была веселой и разговорчивой, предложила пойти в клуб офицеров. Что ж, это совсем кстати, можно будет отделаться от прилипчивого роя нестройных, докучливых мыслей. Смотрели кино, а потом пробовали танцевать. Танцует она плохо, но ничуть этим не огорчена.
— Вы ведь тоже не любите танцев?
Я молча кивнул, и мы вышли на улицу. Разговор не клеился, может быть, из-за моего неважного самочувствия.
Меня начинало знобить, и я поторопился проститься.
Она спросила:
— Почему вы к нам не заходите в свободное время, в выходной? И мама будет рада, — прибавила затем со значением.
Я с удовольствием принял ее приглашение и пообещал воспользоваться им не позже как в очередное воскресенье.
— Не забывайте — сегодня суббота, — весело напомнила девушка и неожиданно призналась: — У меня такое чувство, будто мы с вами знакомы всю жизнь. Правда?
— У меня тоже. И знаете почему? Потому что у нас с вами много общего.
Тут я пустился в пространное и довольно неясное, даже для себя самого, объяснение, наговорил массу глупостей и, вконец запутавшись, оборвал речь. Поняв мое смущение, она улыбнулась, взяла мою руку, крепко стиснула своей цепкой рукой и, пожелав покойной ночи, спросила:
— Значит, завтра зайдете?
Я пообещал.
До обеда в дивизионе проходили спортивные соревнования, и мое присутствие на них было обязательным. В четвертом часу после полудня я зашел к Марине. У них двадцатиметровая квадратная комната. Чистая и уютная. Увеличенный с фотографии портрет отца — старшего лейтенанта пограничника — висит на стене в скромной бронзовой рамке. У Марины отцовские губы и глаза. И вообще она очень похожа на отца.
Нина Савельевна, ее мать, приветлива и обходительна. От ее сухости и холода, запомнившихся мне с первой встречи, не осталось и следа. Она много смеялась, шутила, нисколько не стесняя меня своим присутствием. Я сидел у письменного стола и слушал школьную историю, которую так забавно рассказывала Нина Савельевна. Закончив рассказ, она зачем-то выдвинула ящик стола, и я совсем случайно увидел лежащую там прямо сверху фотографию молодого моряка. В душе сразу родилось нехорошее чувство, даже два — любопытство и нечто похожее на ревность.
Мне предложили посмотреть семейный альбом. Во многих домах так принято занимать гостей. Вскоре Нина Савельевна куда-то ушла, а я, захлопнув альбом, попросил Марину показать мне карточку, которая хранится в столе. Марина не сделала удивленного лица, не спросила, откуда я знаю об этой фотографии: кокетство, очевидно, было чуждо ей. Отгоняя неловкость, девушка с откровенной улыбкой спросила:
— Она вас так интересует? — и достала фотографию.
С карточки на меня смотрел незнакомый флотский лейтенант.
— Почему вы ее держите взаперти? — спросил я.
— Как-то так, сама не знаю почему, — смутившись, ответила Марина.
— Кто это?
— Вы его не знаете. Просто один знакомый. Он покинул Завируху незадолго до вашего приезда.
— Вы его любили?
— Не знаю. Я была тогда девчонкой, в десятом классе училась. Мы с ним встречались и мечтали… Это были несбыточные мечты. — И вдруг расхохоталась мне в лицо: — Вы словно ревнуете.
— Похоже на правду, хотя мне и самому немножко смешно.
Она стояла рядом со мной, ее рука, крепкая и широкая, совсем не такая, как у Ирины, лежала на столе. Я как бы невзначай положил на нее свою большую руку и посмотрел ей прямо в глаза, доверчивые, ищущие какого-то очень важного ответа.
Она не позволила мне приблизиться, требовательно и ласково приказала:
— Сядьте.
Не повиноваться было нельзя.
— Расскажите о себе.
— Что рассказывать?
— Почему вы здесь один? Ни с кем не встречаетесь? Вас называют убежденным холостяком.
— Тут две неправды. Во-первых, я встречаюсь. С вами, например. А во-вторых, я холостяк без убеждений…
Глаза ее, в которых светился ясный ум, строгие, властные глаза улыбнулись.
Вечером в клубе офицеров мы смотрели выступление флотского ансамбля песни и пляски. Потом у моря слушали шепот волн.
Держась за руки, как дети, мы спустились по скалам к самой воде, отступившей от берега во время отлива на несколько метров. На берегу ни души.