Александр Вяльцев - BLUE VALENTINE
— Почему люди не могут жить вместе, почему не могут понять?! — кричала она.
Захару казалось, что он мог понять — и жить с ними вместе, вместе с кем угодно. Они же братья, друзья, возвышенные личности! Потом постель, страшная, жадная любовь, страшная, жадная Оксана, в которой он боялся утонуть и умереть… Разбуженная им жажда, которую он не мог утолить.
На следующий день под плетенным абажуром они заговорили о вещах, так или иначе связанных с любовью. Лёша рассказал о своих отношениях с Ксюшей, вспоминал, как он вел себя с прежней женой, и пытался понять, в чем его ошибка.
— Существует три вида “брака”, — стал рассуждать Захар: — Брак-тусовка, то есть дружба с элементами брака; мещанский или буржуазный брак — ради производства детей, создания гнезда, покупки машины, дачи… И брак-жертва, когда двое живут ради друг друга, а не ради своих дел и даже творчества. Брак-отречение: когда весь смысл — в жизни с другим человеком, а все остальное мелко и необязательно. Без всего остального можно жить, без него — нее — нет… Брака-тусовки не выдерживает долго ни одна женщина. Только наивные юноши (вроде него и Лёши, добавил он про себя) могут думать, что женщина способна быть партнером, соратником, врубаться в те же приколы — и жить ими. Жить в убожестве, жить под номером “два” в иерархии духовных предпочтений: сперва картинки, литература, философия, свобода… — потом ты.
Лёша кивнул. Он уважал чужие идеологические конструкции, даже мало подходящие для него лично.
Захар же знал, что ныне от него требовалось кончить прежнюю жизнь, выбрать любовь к женщине и принять все ее последствия. Завершить повесть об одиноком эгоисте, за которого все его до сих пор держали.
— Если невеста уходит к другому, еще не известно кому повезло! — усмехнулась Оксана. — Знаешь, кто это мне сказал, пропел даже?… Тамара…
У Тамары тоже большие проблемы с браком. Об этом рассказала Оксана, которая на днях побывала у нее в гостях. Они теперь ездили в гости порознь: так было легче говорить.
Когда-то давно, вскоре после свадьбы, Тамара изменила Валере. Сильно потрясенный, их брак тогда устоял, но с тех пор Валера расплачивался с ней той же монетой с неослабеваемым энтузиазмом. И Тамара со смирением несла свой крест, считая себя во всем виноватой. Но теперь, когда деньги ударили ему в голову, он блудил открыто и с шиком, призывая Тамару разделить его радость.
Они продолжали жить у Лёши, читали психоаналитика Делеза, погружаясь в его теорию фетиша (у Лёши всегда имелась пара неожиданных книг). В это время их собака воевала с лёшиной кошкой Асей. Кошка шипела, выгибала спину, которой прикрывала свою миску, но, в конце концов, запрыгнула на буфет. А Дусе только того и надо было: обследовать и подъесть из кошачьей миски. Макс, в отличие от Аси, не чувствовал здесь себя хозяином и улепетнул от Дуси на второй этаж.
Для развлечения Захар решил приготовить лобио по-батумски. В хозяйстве вегетарианца Лёши мясорубки не водилось, и он пошел за ней к соседу. Оксана с дивана с усмешкой смотрела за процессом, словно на первую репетицию плохо выучившего ноты оркестра. Равнодушный к еде, Захар умел играть простые кулинарные чижик-пыжики: рис-картошка-макароны-рис, не уважая этот вид усердия. Пока варево стыло в снегу, он сходил на станцию и купил красное вино. Сели за стол, включили музыку. Хоть он делал все на глазок и по памяти — ему показалось, что получилось адекватно. Разноображенный его гастрономическим номером, вечер прошел весьма удачно.
Днем они обычно гуляли. Ее надо было развлекать, ей нельзя было давать ни секунды задуматься, ослабнуть, загрустить. Но сегодня ей не захотелось никуда идти:
— Иди один, — сказала она спокойно.
Сладкая березовая тоска наличников, вечная “ж” веранд. Отлучившийся за заборы лес — звал укрыться под свои ветви. Там так сладко, спокойно. Город — оторвавшаяся от безобразной материи чистая духовность. Деревня зимой — плутание души в деревьях, сон, успокоение. Не то смерть, не то мудрость.
Вернувшись, он застал ее быстро прячущую какой-то лист.
— Что это?
— Неважно, так, глупая писанина.
Она быстро порвала и кинула в печь.
Вечером, когда она одна, в свою очередь, пошла гулять, он дотошно исследовал печь. Письмо было мелко, очень старательно изорвано и перемешано с золой и углями. Он разыскал почти все клочки, разложил их на полу. Это напоминало игру в “паззл”, где в конце концов должен был возникнуть какой-то смысл. Получившееся он склеил скочем. Вышел один тетрадный лист, с двух сторон исписанный ее аккуратным детским почерком:
Господи, Господи! Как жить? Зачем (любимый вопрос). Если бы кто мог вообразить, чего это стоит… Быть куклой, вещью… Нет, это пустяк. Вот, наконец, способ узнать, что такое пустота. Бесконечная, непреодолимая. Нет желаний. Нет даже желания желаний. Вот теперь, видимо, действительно не хочу жить. Раньше — дурацкая поза. Что-то вроде пошлого декаданса. А главное — не хочу хотеть жить. Незачем. А значит же — это-то и было нужно. Если с такой готовностью отказалась от всего. Воля к самоуничтожению. Никогда не умею сказать “нет”. Проще (а значит и удобнее) — отдать. Возьмите — даже если последнее. Он никогда не увидит (да и не захочет даже взглянуть на ситуацию) моими глазами. Он не умеет смотреть чужими. Тут ничего не поделаешь. Когда я думаю, как он все это видит, я понимаю, что иначе и не могло получиться. У меня (злые, плохие) отняли мое. Меня же обидели, обобрали. Я ушел (оскорбленный). Теперь я благородно тебе все простил (дряни). И ты же еще не ценишь (дрянь). Ужас. Ужас. Ужас. (Шутка.) Мне нет дела, что ты потеряла, не надо было у меня отнимать. И даже никогда не увидит, не поймет, что я ему отдала. Всю жизнь. Больше у меня нету. Меня может понять сейчас только один человек, который сам тоже от всего отказался. Чего бы это ни стоило.
Ему удобнее считать это страстью. Пусть. Вот тут я не унижусь до объяснений. Этого никому нельзя знать. Не положено. Он никогда не сможет увидеть, как я его, такого несчастного, не смогла оттолкнуть, как его больные глаза… Господи, где взять мужества? Другие, в ком жизнь кипит, смогли бы перешагнуть, во мне жизни нет, видимо, настоящей. Имитация жизни. Самочка-обманка… Будем играть. Show-time.
Зачем я ему с выжженным нутром? Неужели не видит? Или это уже не важно? У меня жизни нет, и у тебя пусть не будет. Говорит, расплачивайся. Сам-то готов расплачиваться? Говорит, расплатился. Значит, так и есть. Господи, скорее помереть, не мучай. Только не 10 лет, не 20, не 30… Рак, спид, другое рожно, все равно. Нельзя заглядывать в рай. Никогда не забудешь. Все кончено. Никогда. Никогда, никогда тебя не…
Вот, он совсем сошел с ума: перехватывает предназначенные печке “записки” — чтобы знать, о чем думает она, когда у нее темнеет лицо, а в глазах — слезы. На глазах у Лёши они вели тонкую войну из намеков и недомолвок, внешне храня веселье и трогательное согласие. Минуты слабости и самоотречения кончались страстными примирениями. Он не верил в ее силы, он боялся ее самоотверженности и смирения: он не имел желания испытывать их и пользоваться ими. Он все же надеялся на любовь… Все же, как бы ни было плохо — это лучше страшной пустоты его недавней гибели здесь. Утонченной жизни погребенного заживо.
Их погубил дух легкости, невыносимой легкости. Умение не смотреть на вещи, уклоняться от трагедии. Они уже теперь пробовали веселиться, произносить милые пустяки… А ведь ничего еще не кончено, не изжито — да и не могло быть изжито, стоило лишь копнуть вглубь. Нового существования не было, они пробовали продолжить старое, до трагедии, с поправкой на случившееся, но не упоминая радио и все около-него-бытие. Поэтому жизнь казалась отброшенной на полтора года назад… но со страшной болью, стоило только отвлечься от произнесения или слушания телеги.
Он уже зачеркнул для себя старую жизнь, возненавидел многие нейтральные вчера моменты, включая квартиру, в которой жил. И совершенно не представлял новую жизнь, особенно для нее. Если она вернется на радио — это конец. Ему просто надо будет собирать вещи. Скорее всего так и будет. Несколько дней, неделя — max. Тогда ясно, что для него новая жизнь: жизнь здесь, у Лёши, вино, писание, какая-нибудь далекая заграница… Работа по забвению и выживанию.
“Посмотрим.”
Милые архитектурные нелепости старых дач: пристройки, веранды, сараи, потонувшие в невероятных снегах этой зимы. И невозможные цвета: ядовито зеленые, желтые, синие, — русская тяга к лубку. Все ветхое, кособокое, упавшее, с остатками былой дачной роскоши: белыми ставнями-жалюзи, плетением наличников, псевдо-античным ордером. Огромные участки, тень елок. Самодельно-иррациональные новации и затеи. Живое, нищее, трогательное, дорогое…
Вечером Лёша стал вдруг рассказывать про свою маму. Помимо Ксюши, это самая большая его проблема. Она пила и лечила себя полями и травами. И среди бела дня принимала Лёшу за Сатану. Открытым текстом объявила, что от него исходит зло во Вселенной. Сама же работала на ее благо. Писала обвинительные и, по существу, очень жалкие записки с перечнем лёшиных вин, в которых выявлялась вся ее детская беспомощность и страх жизни. И оставляла их ему в коридоре. Он показал их: целый ворох маленьких бумажек.