Гюнтер Грасс - Собачьи годы
Прощание с готическим, голубелюбивым двузубцем. Прощание со все еще продуваемым сквозняками вокзалом. Еще есть время пропустить в этом гигантском молельном зале ожидания, среди кающихся и закосневших во грехе, последнюю кружечку пивка. Еще есть время, правда, совсем в обрез, чтобы спустить в кафельно-белом, католическом, строго и сладко пахнущем вокзальном туалете последнюю воду. О нет! Только без сантиментов! К черту и ко всем его философским соответствиям все имена, что, начертанные на белоснежной эмали туалетных стояков, заставляли прыгать его сердце, раздували его селезенку, коликами отзывались в почках. Фенотип требует смены караула. Человек-неваляшка желает неваляться где-нибудь еще. Распорядитель наследия более не считает себя обязанным. Матерн, объезжавший западный капиталистический лагерь вместе с псом, дабы судить, отправится в восточный лагерь мира без пса — ибо Плутона, равно как и Принца, он оставит в привокзальной богадельне. Вот только в какой? Их тут две, конкуренция. Но в евангелической к животным проявляют больше любви, чем в католической. О да, уж он-то научился разбираться в религиях и идеологиях.
— Будьте любезны, нельзя ли у вас пса на полчасика?.. Я инвалид войны. Вот удостоверение. Я тут по делам. И как раз туда, куда мне сейчас нужно, с собакой никак… Господь вам воздаст… Чашечку кофе с молоком? Когда вернусь — с превеликим удовольствием. Будь умницей, Плутон! На полчасика только!..
Прости и прощай. Наспех бросить в коридорный сквозняк три крестных знамения. Сжечь корабли — в помыслах, словах и делах своих. Отряхнуть прах, но уже на бегу — перрон номер четыре. До отправления межзонального скорого поезда Кельн — Берлин-Восточный через Дюссельдорф, Дуйсбург, Эссен, Дортмунд, Хамм, Билефельд, Ганновер, Хельмштедт, Магдебург, Берлин-Зоологический сад осталось… Просим пассажиров… Провожающих… Двери закрыть, отойти от края платформы…
О, благостная определенность последнего гудка! Пока пес Плутон в евангелической богадельне, возможно, уже лакает свое молоко, Матерн, без пса и вторым классом, уже едет, уже в пути. До Дюссельдорфа без остановок. На всякий случай принять независимый вид и смотреть прямо перед собой: мало ли кого — собратьев-стрелков, спортивных друзей, кого-нибудь из Завацких — нелегкая может занести в поезд, а его, благодаря одному только их присутствию, вынести из поезда. Но нет, вроде никого, Матерн может спокойно сидеть на месте и без всякого самоотчуждения держать на плечах свою характерную, столь запоминающуюся голову. Едет он не сказать чтоб слишком комфортабельно — с ним в купе еще семеро межзональных попутчиков. Все сплошь борцы за мир, это ему очень скоро становится ясно. На западе ни один не хотел бы остаться, пусть там хоть все озолотят…
Потому как у каждого там, «за бугром», родственники. «За бугром» — это всякий раз там, где тебя нет.
— До прошлой весны был там, за бугром, потом перебрался. А те там, за бугром, остались, им виднее, почему. И сколько всего там, за бугром, оставлять придется. Здесь за бугром томатная паста итальянская, а там, у нас за бугром, болгарская бывает.
Разговоров хватит до Дуйсбурга и дальше: расслабленные голоса, но блудливо-опасливые глаза. Только одна бабулька из-за бугра рассуждает свободно:
— У нас там, за бугром, одно время коричневых ниток не было. Так мой зять мне и говорит: на-ка, прихвати с собой, кто знает, когда вы еще из-за своего бугра. А я тут, за бугром, поначалу никак привыкнуть не могла. Всего полным-полно. И эта реклама. Но когда я потом цены… Мои-то, ну, здесь, за бугром, сперва вообще не хотели меня отпускать: оставайся, мама, и все тут. Ну что тебе там, за бугром, когда ты у нас тут, за бугром… Но я им сразу сказала: вам я только в тягость буду, да и у нас там, за бугром, глядишь, теперь тоже помаленьку лучше станет. Молодые-то, они легче приноравливаются. Когда я прошлый раз у них, за бугром, была, я сразу сказала: «Ну, вы тут, за бугром, хорошо устроились.» А муж моей младшей мне на это: «Ясное дело, мама. Там, за бугром, разве это была жизнь?» Но в объединение оба не верят. Шеф моей младшей, он еще четыре года назад перебрался, ей и говорит: «Русские и американцы по сути вроде как заодно. А на словах у них все по-разному выходит. И не только там у нас, но и здесь у нас». А я на Рождество всякий раз думаю: ну, значит на следующее Рождество. И каждую осень, когда в саду урожай снимать надо да на зиму закатывать, я сестре своей, Лизбет, говорю: «Неужели мы никогда больше сливы на Рождество всем миром, дружно-весело?» В этот раз тоже вот привезла им две банки. Они радовались, говорили: совсем как дома! Но у самих-то здесь, за бугром, чего только нет. Каждое воскресенье ананас…
Вот какая музыка у Матерна в ушах, а за окном свое кино. Деловитый индустриальный ландшафт под знаком свободной рыночной экономики. Без дикторского текста. Трубы говорят сами за себя. Ежели кому охота, может считать. Картонных нет. И все в небо. Гимн труду, песнь песней работе. Вознесены, динамичны и серьезны: с доменными печами шутки плохи. Смотр тарифных ставок. Работодатель и работа лицом к лицу. Уголь и химия, чугун и сталь, Рур и Рейн. — Не гляди из окна, в окне жуть одна! Эта чертовщина начинается уже среди угольных котлованов, а на плоской равнине расползается повсюду. В купе для курящих все та же музыка: расслабленные голоса, опасливые глаза: «Мой зять там, за бугром, говорит, да и младшая моя, здесь за бугром, тоже хочет…» — а за окном тем временем — не гляди из окна! — сперва из палисадников, потом с полей, на которых по-майски зеленеют озимые, волнами вздымается восстание. Всеобщая мобилизация — призрачная суета — шевеление птичьих пугал. Межзональный скорый идет без опоздания, но и они мчатся. Нет, не то чтобы они его обгоняли. И никаких лихих призрачных вспрыгиваний на подножку на полном ходу. Просто целеустремленный бег. Покуда бабулька в купе для курящих разглагольствует: «Без сестры я туда, за бугор, ни за что не поеду, пусть она мне хоть сто раз скажет: давай, мол, перебирайся, кто знает, долго ли еще можно будет…» — там, за окном, — не гляди из окна! — птичьи пугала срываются со своих обжитых и давно узаконенных мест. Стоячие вешалки в соответствующем тряпье покидают салатные грядки и сочные овсы. Огородные жердины крест-накрест, в зипунах, по-зимнему застегнутых наглухо, берут старт и стелются над барьерами. Что секунду назад осеняющим длиннорукавным жестом благословляло куст крыжовника, говорит теперь «аминь» и пускается трусцой. Но это не бегство, отнюдь, скорее уж эстафета. Не то, чтобы все вдруг подхватились и кинулись драпать за бугор, на восток, в лагерь мира, нет, куда больше похоже на то, что им всем срочно понадобилось передать отсюда туда какую-то весть или пароль; ибо пугала, выкарабкавшиеся из своих овощных грядок, стремительно несут некую трубочку с вложенным в нее жутким текстом и передают ее пугалам, которые только что охраняли юную рожь, а те, поскольку огородные теперь остаются во ржи, припускают вровень со скорым межзональным, покуда не наткнутся на следующих, что принимают у них призрачную почту в хорошо поспевающих ячменях и, сменив почти бездыханных ржаных, кто в грубую клетку, кто на ходулях, не отстают от идущего в графике состава, пока снова ржаные, теперь уже серо-буро-малиновые в крапинку, не демонстрируют отличный прием эстафеты. Одно, два, шесть пугал — похоже, они соревнуются командами — несут шесть упруго свернутых писем, оригинал и пять копий, — а может, это шесть разных редакций одного послания, которые лишь все вместе полностью воспроизводят его коварный смысл? — несут куда, какому адресату? Но не так, чтобы Затопек[418] принимал эстафету от Нурми. Смена спортивных цветов не обнаруживает никакой исторической логики: только что впереди были бело-голубые верстенцы, но к ним уже подтягиваются унтерратские атлеты, а рядом нажимают ребята из Дерендорфа, идут грудь в грудь с «Лохуазен-07»… Потому как форма одежды у участников — любая, на дистанцию независимо от прихотей моды допускаются все: под велюровыми шляпами, в ночных колпаках и касках всех родов войск несутся кучерские тулупы, блюхеровские мантии и черт-те кем траченые ковры, сверкая галошами и туфлями на пряжках, ботфортами и штиблетами. Английское полупальто сменяет вольного глазенаппского гусара. Всепогодный бобрик передает эстафету реглану. Искусственный шелк — муслину. Огненно-красное кимоно — синтетическому пеньюару. Поплин — корсетному полотну, нанка и пике отправляют на следующий этап байку и тюль. Сачок для бабочек и мужской плащ отстают. Тяжелый драп обходит вздутое ветром неглиже и платье стиля ампир. Эпоха Директории[419] и реформизм передают эстафету двадцатым годам и древним франкам. Подлинный Гейнсборо и князь Пюклер-Мюскау[420] демонстрируют классическую технику передачи. Снова в фаворе Бальзак[421]. Вслед за ним утверждаются суфражистки. А потом долгое время впереди держится свободного покроя платьице «принцесса». О, эти краски, яркие и ветхие: переливы, пастельные тона, пестроцветье! О, эти узоры: скромненькая полосочка, горошек и цветочки вразброс! О, вы, сменяющие друг друга тенденции: античный стиль переходит в деловой, военная выправка сменяется партикулярной… Талия снова опустилась ниже. Изобретение швейной машинки способствует демократизации дамской моды. Век кринолина кончается. Но Макарт[422] снова распахивает все сундуки, вытаскивая на свет божий бархат и плюш, бахрому и кисею, — глядите, глядите, как они бегут! — не гляди из окна, там жуть одна! — а тем временем в купе для курящих — о, эта бесконечная сага! — бабуля все еще повествует о «там, за бугром» и «тут, за бугром», покуда вестфальский ландшафт пугалонепринужденно передает эстафету начинающемуся нижнесаксонскому, дабы из-за бугра здесь перенести палочки за бугор туда; ибо птичьи пугала не знают границ, параллельно с Матерном в лагерь мира спешит-торопится некая пугальная весть, отряхивает с себя пыль дорог, оставляет за спиной поля тучной капиталистической ржи и подхватывается классово сознательными пугальными элементами в хлипких народных овсах — оттуда сюда, из-за бугра за бугор, без паспорта и контрольного листка, ибо пугала паспортному контролю не подлежат и не подвержены, в отличие от Матерна, равно как и бабули, которая побывала там, за бугром, и теперь, наконец, снова к себе за родной бугор вернулась.