Гюнтер Грасс - Собачьи годы
Итак, спасение гуманно подмигивает между строк. Вот, оказывается, к кому должен обратиться Матерн, у которого в голове сплошной хаос, тем паче, что человека этого он хорошо знает, еще с давних пор, поэтому и имя Рольф Цандер где-то у него вырезано, то ли в сердце, то ли на селезенке, то ли в почках, и никаким ластиком, даже новеньким, только что из магазина, эту надпочечную надпись не стереть.
Каждый человек где-то проживает. Рольф Цандер — не исключение. Работает он в новом шикарном здании Кельнского Радио, а вот проживает — так нашептывает телефонная книга — в кельнском предместье Мариенбург.
Итак, с псом или без пса? Чтобы судить или чтобы просить совета в нелегкой и хаотической человечьей юдоли? Месть в кармане или скромный гуманный запрос? И то, и другое. Не может Матерн остановиться. Он ищет работы и отмщения одновременно. Пусть дремлют в одном кулаке привет и ответ. Врага и друга он навестит с одинаково черной псиной. Но он, конечно, не заявится просто так, возгласив с порога: «Вот он я, Цандер, на радость тебе иль на погибель!» — нет, сперва он долго рыщет — «не оборачивайтесь, там…» — вокруг дома и старого сада, решив для начала погубить если уж не самого бывшего заведующего репертуарной частью, то хотя бы деревья у него в саду.
И вот однажды жарким грозовым августовским вечером (да-да, тут все сходится: дело было в августе, была жара, а потом началась гроза) он вместе с псом перемахивает через ограду и приземляется на рыхлую почву цандеровского сада. А с собой у него не топор и не пила, а всего лишь белый порошочек. В чем-в чем, а уж в ядах Матерн знает толк! У него по этой части опыт имеется: трех часов не прошло — а Харрас уже отмучился. И никаких там вороньих глаз и прочей цыганской чертовщины — обыкновенный мышьяк, и все дела. На сей раз мышьяк предназначен для растений. От дерева к дереву мечется тень человечья, а за нею — тень собачья. Изящный прыгучий танец в честь матери-природы. Менуэт и гавот определяют последовательность движений среди темно-зеленого мрака цандеровского сада, этого дивного парка, где обитают гномы и нимфы, а в сплетениях ветвей запечатлелись любовные объятия. Танцевальные поклоны завершаются всякий раз изысканным движением протянутой руки: на драконьи корни могучих дерев Матерн сыплет белый порошок, даже не бормоча при этом никаких заклинаний. Правда, зубоскрежещет, как всегда, одну и ту же свою песенку:
Не оборачивайтесь — тамСкрыпун за вами по пятам!
Да где уж там деревьям-то оглянуться! Они даже листвой шуршать не в силах, потому как под душным небом ни ветерка. Не вскрикнет сорока. Не всполошится сойка. Не хихикнут замшелые барочные куртизанки. И даже богиня Диана с охотничьим псом возле резвой ноги не оглянется и не натянет тетиву смертоносного лука — зато из сумрачно-философских глубин паркового грота сам господин Цандер собственной персоной обращает к вдохновенному сеятелю яда таковы слова:
— Кого я вижу? Матерн, вы ли это? Бог ты мой, и какому мирному занятию вы предаетесь: разбрасываете искусственные удобрения на корни моих вековых исполинов! По-вашему, они еще недостаточно вымахали? Впрочем, вам еще тогда была свойственна тяга ко всему гигантскому. Это ж надо, искусственные удобрения! Как трогательно, хотя и абсолютно бессмысленно. Вот только погоду вы не учли. Сейчас над миром, садом и над нами, человеками, гроза разразится. И первые же капли ливня смоют и унесут все следы ваших самоотверженных садовнических усилий. Но не будем медлить! Порывы ветра уже возвещают непогоду! Там, наверху, первые капли уже оторвались, и летят, летят… А посему могу ли я просить вас, а с вами и эту замечательную особь собачьей породы, пожаловать в мое скромное жилище?
После чего слабо сопротивляющегося Матерна берут за рукав и ведут по направлению к спасительной кровле. Последние метры, уже по гравию, приходится почти бежать. Только на веранде беседа возобновляется:
— Бог ты мой, до чего же тесен мир! Как часто я о вас вспоминал: интересно, а что поделывает Матерн? Этот натуральный здоровяк, этот, с вашего позволения, отчаянный бражник и сумасброд? И вот вы тут, стоите посреди моей комнаты, трогаете мои книги и мебель, осматриваетесь по сторонам, как и ваша собака, отбрасываете оба настоящую тень и вообще присутствуете во плоти и крови и во всей человеческой явности. Добро пожаловать!
Как торопится экономка господина Цандера разлить по чашкам крепкий, настоящий мужской чай. Коньяк тоже приготовлен. Быт, вездесущий и неописанный, опять берет свое. Покуда за окном, говоря словами господина Цандера, гроза захватила всю сцену, здесь, в тепле и сухе, в уютно насиженных креслах продолжается неспешный и весьма полезный разговор людей театра:
— Но друг мой, — хорошо, конечно, что вы сразу заговорили о наболевшем, — однако, уверяю вас, вы заблуждаетесь и горько обижаете меня своими подозрениями. Признаю: да, это я, на беду или на благо вам, досрочно расторг ваш договор со шверинским городским театром. Однако причина, по которой с вами так обошлись, по которой с вами пришлось так обойтись, была вовсе не политического, как вы сейчас полагаете, а совсем иного, как бы это сказать помягче, — заурядно алкогольного свойства. Понятно, все мы любим приложиться к рюмочке. Но эта ваша тяга к крайностям! Если совсем начистоту: и сегодня, в условиях нашего полудемократического полуотечества, любой сколько-нибудь ответственный режиссер, любой завлит или помреж волей-неволей поступили бы точно так же: вы же пьяным являлись на репетиции, пьяным и без текста приходили на спектакли, срывали спектакли! Ну конечно, еще бы мне не помнить ваши громоподобные обличительные речи! Ничего, уже тогда ничего не имел против их содержания и эмоциональной силы, однако категорически возражал и сегодня продолжаю возражать против времени и места этих ваших неистовых декламаций. И это при всем моем безусловном уважении — как-никак вы неоднократно, сотни раз и вслух произносили то, что все мы тогда думали, не решаясь, правда, высказать это публично. При всем моем восхищении, и сегодня, и тогда, вашим беспримерным мужеством, должен отметить, однако, что состояние крайнего алкогольного опьянения, в котором вы очень многие неприятные вещи называли тогда своими именами, лишало ваши поступки должной действенной силы: заявления и жалобы, все больше от рабочих сцены, скапливались у меня на столе грудой, я колебался, улаживал, но в конце концов вынужден был принять меры, не в последнюю очередь ради вашего же блага, чтобы вас защитить, да-да, защитить; уволив вас за обычные дисциплинарные нарушения, я помог вам распрощаться со Шверином, где вам уже опасно было оставаться, одному Богу известно, что бы они с вами могли сделать. Вы же знаете, Матерн, эти люди тогда, если уж кого брали, шутить не любили. Жизнь простого человека и ломаного гроша не стоила.
За окном театральный гром грохочет без устали. А здесь, в тепле и сухе, Матерн размышляет, как сурово повернулась бы его жизнь, если бы не друг человечества доктор Цандер. За окном целительный проливной дождь смывает убийственный яд с корней всеведущих парковых исполинов. А здесь, внутри, пес Плутон порыкивает на кого-то в своих собачьих снах. Там, за окном, шекспировский дождь льет как из ведра. А тут, в тепле, конечно же, тикают часы, да не одни, а целых трое старинных часов тикают не в унисон, заполняя томительную паузу, повисшую между бывшим заведующим репертуарной частью и бывшим характерным молодым героем. Шумовые эффекты грозы за рампу ни ногой. Напряженное облизывание губ. Потирание висков. Внезапно, будто озаренный изнутри вспышкой молнии за окном, Рольф Цандер, искушенный в беседе хозяин, снова напоминает о себе:
— Бог мой, Матерн! А вы помните, как вы у нас на показе декламировали? Франц Мор, акт пятый, сцена первая: «Мудрость черни! Трусость черни!» Вы были неподражаемы. Нет-нет, правда, это было что-то особенное. Сам Иффланд[412] не смог бы завывать лучше. Открытие сезона, молодое дарование прямо из Данцига, который подарил миру не одного замечательного артиста — вспомните о Зёнкере, да и о Дитере Борше, если угодно. Да, вы пришли к нам молодым, нерастраченным, подающим надежды. Если не ошибаюсь, вашим учителем ведь был милейший, нет, правда, и как человек, и как коллега, милейший Густав Норд, столь ужасно погибший в конце войны. Постойте: я же вас помню в этой жуткой пьесе Биллинга. Разве не вы играли сына Донаты Опферкух? Ну конечно, а Баргхеер в заглавной роли тогда просто спасла спектакль. Что там еще-то шло? Ах да, конечно, прекрасная постановка Шнайдер-Виббель с Карлом Брюкелем в главной роли. Вообще-то до сих пор смех разбирает, как вспомню Фрица Блюмхоффа, который, играя принца в «Летучей мыши», году этак в тридцать шестом — тридцать седьмом, уморительно пародировал саксонский прононс. Кто еще? Карл Кливер, всенепременная «Дора Оттенбург». Гейнц Бреде, которого я запомнил в очень выдержанной постановке «Натана», и, конечно, снова и снова, ваш учитель: какой был блистательный Полоний! И вообще замечательно Шекспира играл, а еще, покуда можно было, Бернарда Шоу. Со стороны руководства театра это, кстати, был очень мужественный шаг — в тридцать восьмом поставить «Святую Иоанну». Только лишний раз могу повторить — что бы с нами было, если бы не провинция! Как у вас в народе-то здание театра называли? Правильно, «кофемолка»! Полностью разрушена, до сих пор, да. Но до меня дошли слухи, что собираются на том же месте и в том же классическом стиле… Эти поляки, просто удивительно, который раз. И центр старого города тоже хотят. Переулки Длинный, Камзольный и Бабий уже вроде отстраивают. Я же сам из тех же краев: Мемель. Не хочу ли снова? Да нет, дорогой мой. Дважды в одну и ту же реку, дважды одну и ту же жену, нет. А дух, воцарившийся на западногерманских сценах, мне и правда… Театральное призвание? Театр как средство массовой коммуникации? Сцена всего лишь как родовое понятие? А человек, мера всех вещей? Когда все становится лишь самоцелью и ничто не изливается в экзегезу? Где очищение? Где прояснение? Катарсис где? — Все в прошлом, дорогой Матерн, хотя, быть может, и не совсем, потому что работа на радио дает мне полное удовлетворение и еще оставляет время на то, чтобы заняться небольшими эссеистскими работами, большинство из которых давно, уже много лет просятся на волю. А вы? Нет желания? Акт пятый, сцена первая: «Мудрость черни! Трусость черни!»