Гилад Элбом - Параноики вопля Мертвого моря
— Он думает, что он христианин. Он называет себя Иммануэль Себастьян, хотя его настоящее имя — Иммануэль Ерушалми.
— А можно я приеду и поговорю с ним?
— Да, пожалуйста.
— Я приеду через два или три часа.
— Будем ждать.
Кажется, угроза электроконвульсивной терапии возымела действие: все утихли. Беру газету и читаю ее, сидя на посту сиделки. Сначала короткую статью о службе, которая прошла в Финляндии в память группы подростков, убитых в 1960 году неизвестным. Потом статью подлиннее, про термитов в Калифорнии. Термиты в Израиле — не такая большая проблема, но у меня они как-то были, когда я только переехал в новую квартиру. Сразу я их не заметил. Они подождали, пока я не устроюсь, а потом, через две или три недели, атаковали. Миллионы кирпично-красных тварей наполнили мою комнату и стали жрать основы моего жилища. Если бы они напали снаружи, с ними еще можно было бы бороться. А так… Какой смысл закрывать от них окно, если они поедают раму?
Я тогда еще жил с родителями и решил себе приготовить спагетти с соусом болоньез. Родители были в отпуске. Я был один. Я взял комок говяжьего фарша из морозильника и положил его в микроволновку размораживаться. Пока я ждал, зазвонил телефон — друзья приглашали меня в кино. «О’кей», — сказал я, надел куртку, забыл про мясо в микроволновке, сел на автобус до центра… Через три дня вернулись родители. Они открыли микроволновую печь. Там, внутри была шевелящаяся белая масса червяков. «Опарыши — вот твоя пища», — сказал мне отец. А я не понимал — откуда они там взялись? И как они заползли в печку?
В открытую дверь на пост сиделки стучится Абе Гольдмил. Короткая, негромкая, неуверенная дробь.
— Чего случилось?
— Можно я кое-что покажу?
— Что-то, что ты написал?
— Да.
— Стихотворение?
— Сонет.
— Ага. Я раньше его не видел?
— Нет. Я его вчера вечером закончил.
— Давай посмотрю.
Он вручает мне свой коричневый блокнот.
Побуждая свое перо, бедный, смоченный в крови инструмент,Поддерживать в ней интерес, истязая свою душу,Я молю сжигающий, презрительный небесный свод,Темное небо о любви презренной, о боли нарастающей.Непрочитанные, мои рифмы мертвы, мои строки оплакиваютСвоенравные руки, пытающиеся соблазнитьНевнимательную любимую. Мой мозг обезумевший,Ее отвердевшее сердце — источник презрения,Сотворенный словно из кованой стали, словно арктический лед,К которому я тщетно взываю впустить меня:И предлагаю эту скорбную жертвуНебесам, чье невнимание обрекает меня на безумие.Но, описывая свою жизнь, я должен хранить гордостьВ своем исступлении, которое спрятать суждено смерти.
— Очень мило, — говорю я. — Не забудь, ты сегодня дежурный.
— Поверить не могу, — говорит Иммануэль Себастьян. — Ты все пишешь этой своей силиконовой шлюшке?
— Она привлекательна, — отвечает Абе Гольдмил, — но из этого не следует, что она шлюха. Вот, например, Беатриче. Или Лаура. Или Смуглая Леди [21]. Никто никогда не называл ни одну из них вертихвосткой.
— Да, — говорит Иммануэль Себастьян, — только помни, что твои коллеги-поэты восхваляли женщин, которым не пришлось делать пластические операции, чтобы стать красавицами.
— Естественная красота переоценивается, — говорит Абе Гольдмил. — Любой кретин может родиться красивым. Тут вся хитрость в умении сделать из своей врожденной уродливости что-то прекрасное.
— Ну, в таком случае, — говорит Иммануэль Себастьян, — твой пыл столь же искусственен, сколь и его объект. Я не верю в эту твою фальшивую страсть.
— Ты ни во что не веришь.
— Да. Но, по крайней мере, я не трачу время на стихи ни о чем.
— Я не знаю, утруждался ли ты прочесть хоть одно из моих стихотворений, но к твоему сведению, они, между прочим, наполнены смыслом.
— Да ну? А можно ли поинтересоваться, в чем же этот глубокий смысл?
— Мои стихи — это я. Мое творчество — то, что я есть.
— Я скажу, что ты есть. Ты — дьявол.
— Эй, Гольдмил! — Я выхожу с поста сиделки. — Я прошу прощения за вторжение в ваш ученый спор с господином Себастьяном, но я тут просматривал сегодняшнюю газету и решил, что тебе будет нелишним знать: через пять минут на киноканале будет фильм с Джули Стрэйн.
— Какой именно?
— «Созданная для убийства».
— Я его миллион раз уже видел, — говорит Абе Гольдмил.
— И не собираешься смотреть его еще раз?
— Мне жаль.
— Ну как хочешь.
Прямо перед телевизором сидит Амос Ашкенази и о чем-то договаривается с изображением на экране. Я нажимаю на кнопку на пульте дистанционного управления у него из-за спины и переключаюсь на киноканал, но он не возражает. Или не замечает. Абе Гольдмил вскользь смотрит на экран и возвращается к своей беседе с Иммануэлем Себастьяном. Если вам интересно, я приведу ее в четвертой главе.
Титры уже кончились. Бывшие «подружки» из «Плэйбоя», Дона Спейр и Роберта Васкес, голышом купаются в маленьком озере в горах, плещут друг на друга водой и смеются. Колибри высасывает нектар из цветка. На солнышке совокупляются две бабочки. Но эта пасторальная идиллия длится недолго. Спейр и Васкес выходят из воды, надевают военную форму, вооружаются всякими разными смертоносными устройствами, пристреливают двух парней и бегут в укрытие под огнем вражеских реактивных самолетов. Но тут выясняется, что это не война, а игра, что два застреленных ими парня — это их возлюбленные, и что на самом деле они не мертвые.
— Я мертвая, — кричит из кухни Ассада Бенедикт.
— Попей воды, — кричу я в ответ.
Кадр переключается на Плохого парня. Это Кейн, сын легендарного Роджера Мура. Он планирует похитить некий особенный бриллиант у высокопоставленного китайского дипломата. Кейн говорит своей полуобнаженной девушке-китаянке: этот бриллиант позволит мне владеть всем миром. Почти в наших руках, уверяет он её, мировое господство.
— Господство над словом, — говорит Иммануэль Себастьян, — в конечном счете означает господство над миром.
Звонит телефон.
— Единственная возможность выбраться — кусками.
— Кармель, я смотрю кино.
— А тебе разве не надо работать?
— А я работаю. Это кино с Джули Стрэйн.
— О чем?
— О женщинах в форме.
— А, понятно. «Они заставили меня надеть это. Жду не дождусь, когда сниму её». Все мужчины, наверное, представляют, что женщина в форме нагнется и прошепчет это вам на ухо? Вы об этом фантазируете при виде монахини, медсестры или девушки из команды поддержки?
Урия Эйнхорн заходит на пост сиделки. Зеленая бейсболка под мышкой, в руке оранжевая пластиковая кружка.
— Можно мне молока?
— Протри очки. Я почти не вижу твои глаза.
— Можно?
— Ты вчера родился? Нельзя пить молоко из оранжевой кружки.
— Мне взять синюю?
— У нас кончилось молоко. Не видишь, я по телефону разговариваю?
Он надевает бейсболку и уходит.
— Это кто был?
— Так, никто. Теперь послушай меня. Во-первых, не придирайся ко мне. Я не защищаю других мужчин, но лично я не фантазирую о женщинах в форме. Во-вторых, я не снимал этот фильм, я его смотрю. И в-третьих, твое утверждение верно и для женщин, когда речь идет о мужчинах в форме: солдатах, полицейских, пожарных, футболистах. И не говори мне, что вы не считаете их более привлекательными, чем обычные люди, наделенные свободой выбора одежды.
— Да, но мы не рассматриваем их как своих спасителей. Вы, напротив, как только примете облик благородного освободителя, так сразу ловите скрытое сообщение, которое, по-вашему, исходит от девушек в форме: «Мое несчастное обнаженное тело томится в этой клетке, в этой одежде. Приди и освободи его!» Мужчины рассматривают женщин в форме как пленников, жаждущих помощи.
— Ты хочешь сказать, что форма подразумевает внутреннюю потребность?
— Конечно. И еще чистоту. Есть что-то совершенно возбуждающее в безупречной чистоте, а форма её как раз подразумевает. В мире грязи и хаоса безупречная форма — униформа — воплощает тягу человека к симметрии, совершенству, порядку, и в то же самое время она скрывает сладострастное желание разрушить этот порядок. Девочка из группы поддержки или школьница будет отстаивать свою невинность, до боли желая, чтобы её растлили. Набожная монахиня или внимательнейшая медсестра всегда будут отождествляться с незапятнанностью — но они же будут жаждать насилия.
— Тебя в очередной раз вывело на любимую тему: порнография.
— Абсолютно верно, — говорит Кармель. — Жесткие требования к внешнему виду лишают человека в форме его собственной индивидуальности. Как только индивидуальность человека пропадает, с ним — а особенно с ней — легче обращаться как с сексуальным объектом. В этом лежит порнографический принцип создания жертвы через униформу. Отсюда женщины в форме, — а в твоем случае, душевнобольные — становятся легкой добычей, игрушкой для утоления своих желаний наслаждаться, эксплуатировать или бесчестить.