Валерий Залотуха - Свечка. Том 2
Однако на что же ты надеялся, на что рассчитывал в своем безвыходном положении, неужели на чудо?
Ну а на что еще, ведь где Бог, там и чудо, хотя само слово чудо не из твоего лексикона – не надеялся и тем более не рассчитывал, а был опять же убежден. И совсем не задумывался о том, станет ли твой интеллигентный бог «творяй чудеса», как учитель химии показывает на уроке фокус с бертолетовой солью, когда та начинает вдруг искриться и трещать, доказывая тем самым силу знания и еще выше поднимая свой учительский авторитет, – захочет ли он такими вещами заниматься?
Да и сможет ли?
И что в твоем положении могло считаться чудом?
Что Дудкина попадется на очередной взятке и ее отстранят от дел?
А Сокрушилина переведут из исполняющего обязанности Генерального прокурора в подозреваемого в совершении особо тяжких преступлений?
А Наума завалит нанятый одним из его бесчисленных врагов меткий киллер?
А Дед – не знаю, что Дед…
Но если бы ты даже втайне от себя представил нечто подобное, то уже я бы повертел пальцем у виска и перестал думать о тебе как о своем герое.
Нет, конечно…
Чудо в твоем представлении было таким же деликатным, как и твой бог. Помнится, известный нам епископ Иоанн (Недотрогов) говорил, цитируя кого-то из еще больших, чем даже он сам, религиозных авторитетов, что чудо – это явление, нарушающее законы природы. Раз такие люди говорят, значит так оно и есть, но твое гипотетическое чудо никаких законов не нарушало и нарушить не могло, потому что вытекало из самой жизни, было таким же естественным, как жизнь.
И потом, да и не потом – это главное, самое главное условие чуда – оно обязательно должно быть добрым.
Ну, знаете, как добро побеждает зло…
Да, я понимаю, это звучит как насмешка, однако в конце концов все так и происходит: побеждает – незаметно, тихо, без шумовых и световых эффектов, и без объявления своей победы, – просто побеждает, и всё.
…А что если Дудкиной как женщине станет однажды невыносимо стыдно за содеянное и она придет к Кульману и выложит ему все, как на духу, и он опубликует в «Демократическом наблюдателе» «Исповедь следователя», а Сокрушилин во время прямого эфира на телевидении рванет рубаху на груди и воскликнет: «Сволочь я и свинья, и скотина в придачу», а Наум уедет на свою историческую родину и не будет больше здесь воду мутить, а Дед добровольно откажется от власти, потому что устал…
Но и такие, и еще более чудесные варианты ты не проигрывал в радостно-возбужденном мозгу. Не знаю как, почему, но ты был уверен, что никакого суда над тобой не будет, по какой-то причине он не состоится, и даже немного жалел об этом, потому что только там, на суде, мог задать Сокрушилину сокрушительный вопрос, отвечая на который, тот не решился бы соврать. Глядя ему прямо в глаза, ты бы спросил: «Помните, когда вы пели в прокуратуре романс на стихотворение Лермонтова “Когда волнуется желтеющая нива”, на словах “И в небесах я вижу Бога”, вы так посмотрели вверх, что я подумал… Скажите, вы действительно Его там видели?»
И вот: если чудо это не то, на что мы рассчитываем, а то, чего в глубине души, даже иногда втайне от себя, желаем, что нам по-настоящему нужно, оно в конце концов случилось – суд был, суд состоялся, и ты задал Сокрушилину сокрушительный вопрос.
И. о. генерального прокурора удивленно на тебя посмотрел, облизал розовые губы, обвел внимательным взглядом судью и адвоката и ответил громко, отчетливо, ответственно:
– Ну разумеется, видел… Я его почти каждый день вижу. Вот и сегодня, когда галстук завязывал.
Видимо, почувствовав некоторое недоверие, потому как, с одной стороны, не верить нельзя, ибо сказал это не кто-нибудь, а исполняющий обязанности Генерального прокурора, а с другой – речь идет тоже не о ком-нибудь, а о Боге, все, кто это услышал – замерли и напряглись.
Хотя, быть может, робкое это недоверие рождала приставка и. о.?
«Что, если Сокрушилин видел не самого Бога, а и. о.?», – вероятно, такой вопрос родился в смятенном сознании членов суда и, без сомнения, этого смятения бы не было, если бы не было у занимаемой Сокрушилиным высокой должности обидной и неблагозвучной приставки. И, видимо почувствовав это, Александр Иванович остановил покровительственный взгляд на судье, вперившейся в него преданным взглядом, подавшейся к нему всей бабьей тушей, больше других не понимавшей – шутит Сокрушилин или говорит серьезно, – и властно, зычно спросил:
– Не верите? Так я перекреститься могу. – И перекрестился, и, переведя победный взгляд на тебя, закончил: – А когда совершится справедливый суд и будет объявлен справедливый приговор, я пойду в церковь и поставлю свечку!
(Ну зачем он про свечку сказал, зачем?!)
Выдержав последнюю паузу, Сокрушилин сел, горделиво откинув голову, выставив вперед подбородок и выпятив нижнюю губу.
С того дня, когда ты встретился с ним впервые, он очень изменился: увеличился в размерах и весе, налился животной силой, которую давала ему власть. И второй подбородок появился, и большой тугой живот, но главное, взгляд – взгляд стал совсем другим, как будто глаза вынули и заменили – были человечьи, стали свинячьи.
Известно, всякая власть развращает, абсолютная власть развращает абсолютно; Сокрушилин не обладал абсолютной властью, к тому же был и. о., но развращен был уже полностью, абсолютно, видимо микрофлора российской власти такая плодовитая, что стоит ее на человека посеять, и вот он уже готов.
Глядя на него, ты успел это тогда отметить, а увидев свиное рыло, забыл о свечке, и стало легче.
Но тут же снова вспомнил.
Свечка.
С нее все началось и ею же кончалось.
Сразу после вынесения приговора (если кто забыл – двадцать один год строгого режима) из двухместной одиночки, номер которой как-то не запомнился, тебя перевели в общую сорок четвертую, войдя в которую, ты получил прицельный и страшный удар ногой в пах и, потеряв сознание, был избит и изнасилован.
Нет, не могу, не хочу, не желаю спускаться в твой ад, дайте еще немного побыть с тобой в раю – в двухместной одиночке с незапомнившимся номером, где так хорошо леталось!
…Полетав, ты останавливался и вновь замирал, словно ощутив в себе нечто новое и очень ценное – крупицу душевного золота, которой там раньше не было, и, чтобы не выронить ее и не потерять на грязном полу камеры, садился осторожно на шконку и сидел тихо и неподвижно, удивленно и радостно вслушиваясь в себя.
Что-то торжественное и прекрасное там происходило, и ты знал что.
Точнее – кто…
Женщина, которую ты прогнал, чтобы ее спасти, и которая не хотела уходить, чтобы спасти тебя – она ушла тогда, но теперь вернулась и уже не уходила.
Ты не видел в те моменты глаз Галины Глебовны, не слышал ее голоса, не обонял ее запах, но точно знал, что это она здесь, рядом.
Взлетал один, а приземлялись вдвоем.
Любовь – чувство физическое, что поделаешь, – любовь чувство физическое, всемирной организацией здравоохранения объявленное психическим расстройством, но, согласитесь, это ничего не меняет – любовь остается любовью.
Грешным делом я иногда думаю, что, может быть, не то знание, перешедшее в убеждение, на которое я столько слов потратил, а это чувство присутствия любимого человека, обозначить которое хватило двух абзацев, стало причиной всех произошедших перемен – но, надеюсь, это не так уж и страшно, потому что и там любовь, и тут, нет, не знаю, честное слово, – не знаю и уже не узнаю, потому что не имею больше права прохлаждаться в чужом раю, пора возвращаться в наш общий ад.
3Войдя в сорок четвертую, ты с ходу получил прицельный удар ногой в пах, был избит до потери сознания и изнасилован, после чего тебя закатили брезгливо ногами под крайнюю у параши шконку, под которой ты провел уже в качестве опущенного следующие девять календарных дней. Впрочем, ты не знал, сколько времени прошло, время для тебя теперь не существовало, как не существует оно для умерших.
Кончается жизнь – кончается время.
Помнится, в начале твоего заключения ты хотел жить, но не быть, а тут получил обратное – ты был: числился, значился, отмечался, но – не жил, от жизни тебе остались две ее малоприятные последние составляющие – боль и страх.
Говорят, ко всему можно привыкнуть, нет, братцы, не ко всему!
Невозможно привыкнуть к страху, который живет в тебе своей отдельной жизнью, беспрерывно растет, раздувается, кончаясь взрывом ужаса, чтобы тут же вновь начать изводить; невозможно привыкнуть и к боли, которую приносят регулярные побои, потому как каждые новые побои больней предыдущих – это очень больно, когда по больному бьют.
А били тебя по много раз на день – пиная, походя, и специально выволакивая, и ставя к стенке, и расстреливая кулаками и пинками.
Время от времени сокамерники устраивали над тобой потешный суд, в котором, как в настоящем, были судьи, охранники и, конечно, зрители.