Ричард Форд - День независимости
Я решаю быстренько зарулить на парковку и, не связываясь с этим сборищем, развернуться и отправиться по 27-му к городу, удовлетворившись тем, что смог заглянуть за фасад парада и нисколько не разочароваться. Даже ничтожная общественная тягомотина есть заноза в заднице, а истинное ее значение измеряется не достигнутым в итоге эффектом, но тем, насколько готовы мы отбросить наши привычные личности и с каким количеством собачьего бреда и бестолковщины готовы примириться ради стоящего хоть каких-то усилий дела. Мне всегда нравились именно те клоуны, что прикидываются счастливчиками.
Однако, когда я, развернувшись, устремляюсь к выезду из «Ритуала покупок», некий человек – церемониймейстер во фраке и треуголке, при красном кушаке и сапогах на пуговицах, который беседовал, поглядывая на свой пюпитр, с одним из молодых людей в подгузниках, – вдруг бросается, чуть ли не бегом, к моей машине. Да еще и пюпитром машет, как будто знает меня и хочет поздравить с праздничком, а может быть, и вовлечь во всеобщее веселье как чью-то подмену. (Не исключено, что он углядел стикер «ОТСОСИ У БУША» и решил, что я большой весельчак.) Да только настроение у меня совсем иное, хорошее, конечно, но я не желаю делиться им с кем бы то ни было и потому выворачиваю, словно не заметив его, на 27-е. В конце-то концов, я и понятия не имею, кто он таков. Может, ему охота высказать длиннющие претензии к риелторам, а может, он и есть мистер Фред Кёппел из Григгстауна, коему «необходимо» обсудить договорные комиссионные за продажу его дома, который сам себя продает (вот пусть сам их и получит). Не исключено также (а такое случается слишком часто), что он – человек из моего семейного прошлого, которому случилось всего лишь вчерашним утром побывать в «Йельском клубе», и теперь он желает поведать мне, что Энн выглядит «шикарно», «супер», «потрясно» – обычно одно из этих трех. А мне вот не интересно. День независимости – по крайней мере, в светлое время суток – дарит нам возможность вести себя так независимо, как мы умеем. И я намереваюсь хотя бы на сегодня уклониться от сомнительных поздравлений.
Я возвращаюсь на быстро пустеющую Семинарскую, где до настоящих гражданских соплей-воплей еще остается, похоже, добрый час, – проезжаю мимо закрытой почтовой конторы, закрытой «Френчиз Галф», почти пустых «Харчевни Август» и кафе «Спот», огибаю площадь, миную бар «Ложа Прессы», запертую контору «Лорен-Швинделл», «Ссудо-сберегательную кассу» Штата садов, сам дремотный Институт и официально всегда открытую, но теперь накрепко запертую Первую пресвитерианскую, под фронтальным транспарантом которой («ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ») висят другие: «С Днем рождения, Америка», «Забег на 5000 м», «ОН поможет тебе на финише!».
Впрочем, несколько дальше – перед магистратом, на Хаддамском Лужке – наблюдается оживление, там уже собралась толпа граждан, пребывающих в задумчивом, благостном расположении духа. В середине Лужка воздвигнут праздничный шатер в красную и белую полоску; подновленный, белеющий среди ильмов и буков викторианский павильон оркестра усыпан малыми детьми. Хаддамки и хаддамцы пришли сюда, чтобы прогуляться, как гуляют по своим улочкам обитатели какого-нибудь графства Антрим[116], только одеты все нынче в оборчатые платья пастельных тонов и костюмы из жатого ситца, обуты в белые, оленьей кожи штиблеты, на головах у них канотье, в руках розовые парасоли, и выглядят они как смущенные статисты снятого в пятидесятых фильма о жизни Юга. Не вполне уместная музыка кантри грохочет из фургона со стеклянными стенами, принадлежащего радиостанции, на которой я читаю слепым «Доктора Живаго»; под большим тентом полиция и пожарная служба выставили на обозрение огнезащитные костюмы, непробиваемые пулями и осколками бомб щиты, снайперские винтовки. Ребята из «Организации католической молодежи» только что начали свой нескончаемый волейбольный матч, больница предлагает всем желающим бесплатно померить кровяное давление, «Лайонс» и «АА» – выпить бесплатного кофе, а Юные демократы с Юными республиканцами наполняют водой из шланга грязевую канаву, в которой состоится их ежегодное состязание по перетягиванию каната. Различные городские предприятия и конторы облачили своих служащих в белые передники и красные галстуки-бабочки, и служащие эти выстроились за длинной чередой грилей, чтобы объединенными усилиями продавать постные ленбургеры[117], а неподалеку от них пенсильванские исполнительницы голландских танцев выкидывают на раскладном танцевальном помосте деревенские коленца под одним только им слышную музыку. Потом здесь еще собачья выставка будет.
Слева, напротив лужайки магистрата, где я семь лет назад обрел прочувствованно нежеланную независимость, то есть развод, стоит в теплой тени виргинской лещины мой серебристый лоток «Фейерверк Сосиски Фейерверк», к нему выстроилась небольшая очередь истинных ценителей – Дядя Сэм и еще двое бомбистов с Клио-стрит, несколько моих соседей, Эд Мак-Суини в деловом костюме и при кейсе и Шакс Мерфи в розовых (а пошли вы все!) штанах, ярко-зеленом блейзере и кроссовках; выглядит он, несмотря на его гарвардский диплом, как самый что ни на есть риелтор. За лотком различаются под навесом ониксовые лица Уолдера и Эверика. Напялив дурацкие тужурки официантов и бумажные шапочки, братья раздают польские сосиски и вощеной бумаги кружки с корневым пивом, время от времени позвякивая жестяными банками с надписью «Фонд Клэр Дивэйн», которую прямо в нашем офисе нанесла на них Вонда. Я раза три уже пытался поговорить с ними о Клэр, в которой оба души не чаяли, относясь с ней, как к своей беспутной племяннице, но они от разговора уклонялись. И в итоге я понял, что хотел, скорее всего, услышать не какие-то слова о Клэр, но нечто жизнеутверждающее и лестное о самом себе, а они меня раскусили и предпочли таких бесед даже не начинать. (Возможно, впрочем, и то, что их заставляли молчать двое суток, проведенных в полиции, которая обходилась с ними плохо, а затем просто выпроводила без комментариев и церемоний, сочтя полностью невиновными, каковыми они и были.)
Ну что же, все идет, как я ожидал и скромно планировал: ничего особенного, но и ничего банального – недурственное достижение для такого дня, как этот, сменившего такой, как тот.
Никем не замеченный, я останавливаюсь у бордюра на восточном краю Лужка, у самой Кромвель-лейн, опускаю стекло в окне, чтобы впустить в машину музыку, гомон толпы и жару, и просто сижу, наблюдаю: торопыги и фланеры, старики и влюбленные, одиночки и семьи с детьми – все они вышли, улыбаясь, из своих домов, чтобы оглядеться по-быстрому, затем неспешно отправиться на Семинарскую, полюбоваться парадом, а там уж поразмыслить и решить, как распорядиться остатками дня. Всеми владеет успокоительное чувство, что Четвертое – это день, когла можно отдаться на волю случая, хотя к наступлению темноты лучше бы, конечно, оказаться дома. Возможно, он слишком близок к Дню флага, который сам по себе слишком близок к Дню поминовения, который сам, черт его дери, слишком близок к Дню отца[118]. При таком обилии праздников, даже вполне оправданных, хочешь не хочешь, а хлопот не оберешься.
Конечно, я думаю о Поле, который лежит в бинтах и повязках посреди не такого уж и далекого отсюда Коннектикута, вот он нашел бы что сказать смешного о безобидном расточении этого дня. «Ты ощущаешь себя американцем, когда…» (тебе подбивают глаз). «В Америке надо мной смеялись, когда я…» (лаял, как померанский шпиц). «В Америке никто или почти никто…» (не видится со своим отцом ежедневно).
Удивительно, я не думал о нем подолгу с раннего утра, когда пробудился в сером свете и холоде от сновидения, в котором видел, как собака, похожая на старину Кистера, тащит по лужайке, похожей на ту, что у «Зверобоя», его изодранное, окровавленное тело, а я стою на веранде, прижавшись к безликой женщине в бикини и поварской шапочке, что-то шепчу ей и никак не могу оторваться от нее и помочь сыну. Ничего загадочного в этом сне нет – как и в большинстве снов, – он просто подчеркивает хилость усилий, которые мы прилагаем для преодоления нашей трусливой природы, равно как и хилость попыток приблизиться к тому, что считаем правильным. (Сложная дилемма независимости проста не настолько, потому мы и бьемся за то, чтобы прославиться скорее натужностью наших стараний, чем полнотой успехов.)
Впрочем, что касается Пола, старания мои лишь только-только начинаются. И поскольку я не приверженец теории усовершенствования человека методом «трах-шарах», утверждающей, что благомыслие в него следует вколачивать, а дурномыслие выколачивать, вчерашний день, возможно, избавил нас от взаимного непонимания и претензий друг к другу и открыл не одни лишь раны, но и неожиданное окно, за которым виднеется надежда на лучшую, свободную жизнь. Надежда в некоторых отношениях последняя, но первая в других. «Душа вырастает»[119], как сказал великий человек, – медленно, думаю, он имел в виду.