Ольга Грушина - Очередь
Он с трудом поднимается, ноги ватные, но это ничего — если найти опору, можно будет выпрямиться, нужно только…
— Тихонько, тихонько, — со смехом говорит ему закадычный друг. — Я тебя здесь обожду, на ступеньках… Знаешь что, давай-ка и билет тебе возьму, ты мне оставь…
Вот здорово, это ты здорово придумал, отвечает он не то вслух, не то про себя, но разницы никакой, вот, держи, не хватит, говоришь, ну, вот еще две бумажки, должно хватить, да у меня больше и нету, только на трамвай туда и обратно, я мигом… Тут ступеньки какие-то, аккуратно, скользко очень, эй, гляди, трамвай, но почему-то в вагон его не пускают, а ему-то что, он и пешком дойдет, по снежку, по морозцу, на улицах тишина, крыши искрятся, деревья не шелохнутся, может, он еще скучать по ним будет, но самую малость, когда там окажется, на море, с птицами, с лошадьми. И он на ходу представляет, как поезд уносится за красный от заката горизонт, как открываются впереди необъятные просторы, как склоняются травы, а грудь наполняет вольный воздух, свет и тьма ритмично сменяют друг дружку, восходы занимаются над новыми городами, солнце катится в ослепительно голубые озера, и женщины, рыжеволосые женщины… — вот это жизнь, настоящая жизнь! — и вдруг перед ним возникает его дом, он даже не ожидал. По лестнице — на цыпочках, дверь надо отпереть без шума, пробраться к себе в комнату, схватить рюкзак, документы, пару теплых вещей — но почему-то повсюду горит свет, и мать мечется по коридору, нелепо заламывает руки…
Господи, причитает она, о боже мой, я думала, ты… а отец говорит: придется тебе отвечать, парень. Потом события как-то сплющиваются, минуты наталкиваются одна на другую, все слипается, пол начинает качаться, как палуба, или это он сам придумал, что палуба так раскачивается, потому что на корабле никогда в жизни не плавал. И тут он понимает, что не видать ему восходов над восточными морями как своих ушей, а поскольку у него разрывается сердце, он начинает злиться и заявляет им, что его ограбили, а очередь эту дурацкую он бросил, еще не хватало стоять за билетами на концерт, на какую-то идиотскую симфонию, там объявили, да еще на декабрь месяц, это уж вообще.
А потом опять все сбивается, но теперь они переместились на кухню, и эмаль раковины приятно холодит лоб, а отец взволнованно рассказывает, хотя и не ему, про какого-то композитора. Игорь Селинский, твердит он, определенно та самая симфония, а я-то не мог дознаться, где будет продажа билетов, у кого ни спросишь — никто не знает, но ошибки быть не может, так и говорили, на декабрь, это гений, который вынужден был уехать из страны, Игорь Селинский, а мама, похоже, совсем его не слушает и зачем-то суетится у раковины, а сама все время переспрашивает: кто такой, да кто такой? И он понимает, что должен во всем признаться, выпрямляется и объясняет им, что быть дальтоником не так уж страшно, это ведь не значит, что все тебе видится черно-белым, кроме как в темноте или зимой, хотя в этом проклятом городе — до него только сейчас дошло — другого и не бывает. Мать пытается его одернуть, вдруг соседи услышат, но ему-то плевать на соседей, пусть слушают, хоть просветятся, дело ведь не в том, что ты никакие цвета не видишь, просто некоторые цвета у него путаются — в основном красный и зеленый, но в этом есть и свои плюсы: все знамена в мире, это даже смешно, зеленого цвета, равно как и дурацкие праздничные гирлянды, и все эти портреты, причем не ярко-зеленые, а грязно-буро-зеленые, как блевотина, но когда это слово уже слетело с языка, он понимает, что не надо было так резко, потому что на маме опять лица нет. Ложись спать, устало говорит она. Он собирается на нее наорать, но немного подумав — ну, не то чтобы подумав, а просто помедлив, разворачивается и ковыляет к двери, — и только теперь замечает, как и отец с матерью, что на пороге кухни стоит страшная-престрашная старуха, в безобразном застиранном халате и сверкающих серьгах, которые бьют и бьют ему в глаза невыносимо яркими вспышками. Она шевелит бескровными, тонкими губами, но, похоже, беззвучно, решает он, ведь из нее годами слова не вытянуть, это же его бабушка, у нее не все дома, но тут оказывается, что она развязала язык, и все ахают, заглушая ее слова, а она снова и снова раскрывает рот и твердит свое.
А твердит она вот что:
— Поймите, я очень хочу пойти на этот концерт.
5На следующее утро Сергей встал задолго до рассвета и, не включая лампы, попытался нащупать свою одежду. Носки как сквозь землю провалились, но в конце концов обнаружились оба: один под кроватью, другой — скомканный — в тапке. Жена не проснулась. Он оделся, крадучись выбрался из квартиры и широким шагом ринулся сквозь темноту, разорванную кое-где светом тусклого уличного фонаря. На подходе к месту он поймал себя на том, что прибавил шагу, а потом и вовсе перешел на бег; зима холодными потоками заполняла его легкие и вырывалась наружу, а сердце взволнованно трепетало, как парус на ветру. Сергей почувствовал, как у него горят уши, и только теперь понял, что забыл дома шапку, но возвращаться не стал.
Когда он добрался до киоска, ночь едва-едва начала растворяться в легком голубоватом тумане. После дикого спринтерского забега без шапки по пустым предрассветным улицам Сергей запыхался, но помолодел на десяток лет. Несколько одиноких фигур уже топтались около киоска; в морозном воздухе плыли шлейфы пара от людского дыхания; к задраенному окну киоска была прикреплена картонка. Нацарапанное от руки объявление гласило: «Откроемся после приемки товара», а внизу можно было разобрать приписку мелкими печатными буквами: «В ЗИМНЕЕ ВРЕМЯ ОТКРЫТО С 10 ДО 17».
— Значит, сегодня будут продавать, так? — уточнил Сергей, с улыбкой поднимая взгляд.
Между шарфами и шапками, на месте лиц, были только тени; никто не ответил. Улыбка сползла с его лица.
— Кто последний? — быстро нашелся он, поднимая воротник.
Сергей ждал до наступления дня, но окошко так и не открылось. И все же радостная уверенность, охватившая его еще вчера, — уверенность, казавшаяся сродни судьбе, особенно в сочетании с тем удивительным совпадением, которое сделало заветный концерт легко ему доступным, поскольку билетный киоск так любезно поставили в его районе, — да, уверенность в том, что это и было то самое место, которое он искал, оставалась непоколебимой, хотя, как ни странно, никто в растущей очереди, похоже, не слышал о симфонии. В самом деле, билеты на концерт продавали накануне, только «билеты не на ерунду какую-нибудь», сообщил ему пожилой гражданин, чей голос терялся среди нескольких мотков шарфа, «а на гастроли ансамбля песни и пляски»; гражданин также подчеркнул, что это «заслуженный коллектив», выразил надежду, что билеты на него «еще довезут», и напоследок бросил: «А этот Селедский — что в нем хорошего?»
К трем часам Сергей отправился на работу. На протяжении нескольких кварталов он все оглядывался через плечо, разминая ноги на случай обратного рывка, пока киоск не исчез за сугробами. После чистых, белых просторов дня, сулившего такие неограниченные возможности, мрачная пещера театра — стены цвета засохшей крови, клаустрофобные декорации в виде картонного леса дымовых труб и сборочных цехов — угнетала более обычного. С возрастающим нетерпением он выдыхал оттаявший воздух в тубу, пытаясь поймать взгляд Святослава сквозь монотонное качание тромбонов. В антракте, когда большинство оркестрантов столпились, покуривая и болтая, возле урны на лестничной клетке, Сергей оттащил своего друга в сторону.
— Послушай, — торопливо начал он. — У меня обалденная новость.
— У меня для тебя тоже, — прошептал барабанщик. — Я случайно услышал…
— Да погоди ты!.. Я насчет Селинского, помнишь слухи о концерте, я тебе говорил, так вот, билеты, кажется, продают совсем близко…
Святослав приблизил моржовые усы к лицу Сергея.
— Забудь про Селинского — тебе что, неприятностей мало? Я слышал, как директор по телефону говорил: тебя с кем-то обсуждал и при этом себя выгораживал. Аж трясся с перепугу. Посольство, то-се. Что, черт возьми, происходит?
Между ними повисло напряженное молчание.
— Понятия не имею, — одеревеневшим голосом проговорил Сергей.
— Да ладно, мне-то можешь рассказать?
Сергей снова увидел мраморный туалет, капающую воду, серый глаз, мигающий в блеске зеркал… Острые молоточки застучали ему в виски.
— Рассказывать нечего.
— Ну, как знаешь, — сухо бросил Святослав, давая Сергею уйти. — Кстати, у тебя носки от разных пар.
В течение всего второго действия Сергей напряженно всматривался в лица других музыкантов, пытаясь угадать, известно ли им о его промахе; он неоднократно сбивался и приходил в себя только тогда, когда второй тубист могучим локтем тыкал его в бок. Ну и пусть, пусть эти сукины дети меня уволят — плевать: концерт меняет все, думал Сергей на следующий день, стоя в очереди у киоска под густевшим снегом. Пойду в кондукторы, в шоферы, да хоть в дворники — но, по крайней мере, не нужно будет изо дня в день играть их какофонию и прозябать в этой дыре. И, кто знает, кто знает, поработаю годик дворником — и ко мне сами собой придут мелодии, которые я когда-то мечтал сочинить: ноты опустятся на нотную бумагу, как стаи перелетных птиц, вернувшихся домой. Через год соберу листы, пойду на концерт и наконец-то увижу человека, которого должен был увидеть ровно тридцать семь лет назад. В ошеломленной тишине он опустит свою дирижерскую палочку, и мир еще не успеет взорваться аплодисментами, как я проберусь к сцене, наши глаза ненадолго встретятся, и… и… — здесь видение немного расплылось, поскольку Сергей не мог вспомнить черты лица Селинского, которые наверняка видел мельком в детстве на тех самых дореволюционных фотографиях, где мужчины в смокингах в неестественно величественных позах плавали на фоне маслянистого тумана; но он быстро заполнил пробелы, дорисовав широкий лоб гения, тонкий аристократический нос, внимательные серые глаза —…и я брошу ему букет, завернутый в сокровенную партитуру, с моим адресом в уголке. В ту же ночь, далеко за полночь, в мою дверь постучат. Селинский будет один. Схватив мою руку, он скажет: «Этот неподражаемый шедевр, который вы мне показали… эта божественная музыка… возможно ли, что здесь, в этом месте, в это время еще живут такие гиганты?»… И спросит… А я отвечу… И тогда… А потом…