Витольд Гомбрович - Дневник
[37]
Вторник
Искусство — как принц крови — аристократично до мозга костей. Оно — отрицание равенства и обожание превосходства. Оно — вопрос таланта или даже гения, то есть незаурядности, исключительности, уникальности, но в то же самое время оно — строгая иерархизация ценностей, жестокость в отношении ко всему обыденному, отбор и совершенствование всего редкого, незаменимого, оно, наконец, воспитание личности, оригинальности, индивидуальности. Стало быть, нечего удивляться, что щедро финансируемое в Народных Демократиях искусство — гора, рождающая мышь. Обходится это в большие миллионы, а весь «продукт» сводится к болтовне.
Болтовня. Когда случается прислушаться к разговорам, долетающим с польской стороны, то только ее и слышишь — болтовню. Они жутко говорливы. Их книги, как и их писательская пресса, а их писательская пресса, как и их кафе — всё истекает болтовней, трещит по швам от болтовни. Я не знаю ни одного их произведения, о котором можно было бы сказать, что оно родилось в тишине. Я не знаю также ни одного автора (за исключением, пожалуй, двух), о котором можно было бы сказать, что он не пишет на тротуаре или в кафе, выходящем на этот тротуар. Даже произведения людей, некогда довольно уединенных, имеют в себе ту особенную общительность, которая характерна для лиц, не имеющих собственной квартиры (духовной, а не той, что с кухней и ванной). Вслушиваясь в шумок кофеен, создаваемый ими, можно сказать, что все голоса имеют приблизительно одну интенсивность; у них та же самая, как говорят музыканты, «окраска». Голоса спелись, а инструментальные группы сыгрались, да так, что трубу от флейты почти не отличишь, а контрабас сливается с гобоем. Всё вместе звучит как оркестр, пардон, как кафешка — да, не подлежит сомнению, что современная литература в Польше — это не только большая болтовня, но и большая «забегаловка» с пирожными, черным кофе и душами.
Сегодня, завидя их, я скорчил бы кислую рожу и высунул язык — потому что раньше, до войны, в глазах героических польских левых я был достойным сострадания кафешным литератором… со временем мы поменялись ролями. Прекрасно, как на ладони, видно, что их истины сформировались за половинкой черного кофе (эй, вы, братья, говорят еще так?), что стихи их запивают чаем, их эссе как слоеный пирог с начинкой, а их романы как «наполеон» (вы хоть знаете, что обозначает это слово?). И чтобы не были слишком приторными. Вопрос гораздо интересней. Как известно, человек по-разному ощущает себя, например, в темном лесу, в подстриженном французском саду или на сороковом этаже американского небоскреба. Так вот, для знатоков вроде меня (а я собаку съел на ресторанах), не может быть ни малейшего сомнения, что их самоощущение — это самоощущение завсегдатая кафе. В них присутствует, как бы это лучше сказать, какой-то душок… границы их личности как раз укладываются в расстояние «от столика до столика». Напрасно искать в них святую пустыню или широту полей. В них ни на грош нет того драматичного напряжения отшельника, как у Канта или у Пруста. В них отсутствует метафизическое беспокойство, порожденное напряжением тишины. Отсутствует религия, заявляющая о себе горящим кустом. Отсутствуют метод, гигиена, дисциплина, столь характерные для научных лабораторий. Каждый из них кончается близко — там, где начинается сосед, — они ограничены друг другом, своей сутолокой. Разумеется, все это хорошо им известно, и они делают, что могут, чтобы не быть кафешкой, их духовные конвульсии только ради этого и существуют, в результате чего они снова становятся хоть и наизнанку, но опять-таки кафешкой. Порочный круг.
Еще до войны чрезмерная концентрация литературы в «Земяньской», «Ипсе», «Зодиаке» и т. д. давала повод для беспокойства. Кафе представляет опасность, потому что создает собственный мирок; кафе, пусть даже парижское, всегда ограниченность, провинция. Заслуга Сандауэра в том, что он выявил пугающий процент кафе и, соответственно, провинции, в творчестве известного национального писателя — но, как мне кажется, следовало скорее похвалить этого автора за творчество столь типическое и представительное. Как лечиться? Есть только одно средство спасения. Немедленный выезд за границу, за любую границу (лишь бы преодолеть границу). Впрочем, это может показаться неактуальным в силу устроенных властями определенных паспортных трудностей — но не будем забывать, что литератор может выехать на книге, как ведьма на метле. Уловили смысл моего совета? Польский художник, если он хочет чего-то достичь, должен выехать, выехать духом, выехать, не снимаясь с места, так выехать, чтобы въехать на гору. Польская равнина бесконечно трогательна, но для художника нет ничего лучше горного климата, острого, резкого и к тому же сопровождаемого такими неровностями почвы, что всегда кто-то на кого-то смотрит снизу вверх или сверху вниз — поняли? Отправьтесь (духом отправьтесь, можете не сниматься с места) в благословенные места, где под ногами пучится упругая почва и толкает вверх. То есть другими словами: если вы хотите заниматься искусством, вы должны опереться на искусство, отправиться на поиски самого высокого искусства Европы, найти в его природе вашу собственную природу художника и связаться с ней…
Я воздержался бы от этих предложений, если бы в том, что касается литературы и искусства, коммунизм не продемонстрировал бы такого запущенного склероза… но следует признаться, что хоть и не всегда коммунизм бывает склеротичным, именно здесь, в области культуры, он страдает неизлечимой жесткостью и непроходимостью сосудов. В каких-то других областях он бывает изобретательным, а здесь он тяжел, слеп, неумен. Если бы коммунисты захотели подойти к искусству не так грубо и тупо, они должны были бы понять, что нельзя его изменить по сути, что оно, как и некоторые кустарники, имеет высокий ствол. Мало у кого среди людей столь же строптивый норов, как у художника. Самое умное, что можно сделать, это оставить художников в покое и позволить им по старинке оставаться аристократией, в соответствии с их призванием. Такую аристократию вполне можно представить в системе Маркса и принять. Но коммунисты предпочли «подравнять» искусство, стерев его лицо. Что поделаешь, в этих «культурных» условиях остается только одно — как можно быстрее эмигрировать духовно; но естественно, я советую это двум или трем истинным принцам милостью божией; тридцать тысяч оставшихся демократов, балующихся пером, пусть делают, что хотят, потому что это не имеет большого значения.
Вторник
Все (жуткие) ляпы коммунистов в их отношении к искусству имеют своей причиной то, что они не уловили смысла искусства как такового.
Сила искусства, его неуступчивость, его вечность, постоянное возвращение к жизни идет от того, что индивидуум говорит от первого лица. Человек. Конкретный человек. Наука — дело коллективное, поскольку ум, знание — не является частной собственностью; истины ума, абстрактные истины, передаются из поколения в поколение, и ученый — что-то вроде строителя, который добавляет свой труд в возводимое здание, начатое далекими предшественниками. Истины философские, понятийные бывают не менее абстрактными и не менее коммунистическими, потому что они общие (пока философ, что, впрочем, часто случается, не станет художником).
Но когда вы, коммунисты, входите на территорию искусства, то ведите себя осторожно! Потому что это частная собственность, самая частная из всех когда-либо имевшихся в распоряжении человека. Искусство настолько лично, что каждый художник начинает его, собственно говоря, с самого начала, и каждый делает его в себе и для себя, оно — разрядка одной экзистенции, одной судьбы, особого мира. По своим последствиям, в механизмах своего воздействия оно общественно, по истокам своим и по духу — индивидуально, лично, конкретно, уникально.
Что бы произошло, если бы вы, коммунисты, упразднили искусство? Говорите, что ничего? Что прогресс человечества неукротим, что не образовалось бы безвоздушного пространства, не наступила бы тишина, что продолжали бы раздаваться громкие голоса Науки, Философии, Партии, а может, даже и Религии, что каждый день приносил бы новые открытия? Наверняка… Но готовы ли вы к одному страшному лишению? Ибо с той самой минуты вы никогда больше не узнаете, что думает и чувствует человек. Конкретный человек.
Тяжелый случай. Так почему бы тогда коммунизму не признать за искусством особого места и не уважить его требования? Это ведь им самим пригодится; что им стоит позволить (другим, но и себе тоже) заиметь такую частную собственность и завести такую аристократию. Почему они не делают этого? Схема, что ли, не позволяет?
Среда
Советник Подсроцкий из «Транс-Атлантика» несколько напоминает, по мнению одного человека, который рассказал мне это, одну комическую фигуру, советника Корчинского. Этот самый Корчинский был году так в 1947-м секретарем посольства, которое прибыло из Варшавы в Буэнос-Айрес под началом министра Шумовского. Фигура довольно секретаристая, бюрократично-дипломатическая и вдобавок галицийская, как нельзя лучше подходящая к водевилю. Впрочем, не он один в этом посольстве дразнил наше чувство юмора.