Тимур Зульфикаров - Земные и небесные странствия поэта
У меня было старинное, павловское, высокое, красного дерева зеркало, доставшееся мне от вдовы генерала.
Вдова сказала мне, что это Зеркало принадлежало самой Наталье Гончаровой и стояло в их спальне с Пушкиным…
И я часто закрывал глаза и представлял соитье великого Поэта и первой красавицы Империи!..
Соитье, которое так сладостно и нескромно описал Поэт, особенно в конце стихотворенья: “…И оживляешься потом все боле, боле! И делишь, наконец, мой пламень поневоле…”
Я часто глядел в пустынное, перламутровое, колодезное зеркало, завидуя тому, что оно в былые времена видело, отражало, вбирало…
Древние говорили, что зеркало — это душа, а пыль на зеркале — это тело…
Но как сладка может быть эта пыль!..
И ты бредешь в пыли, как караван среди пустынь, где от воды остались только миражи… Иииии…
Но потом я прочитал у суфийских мистиков, что зеркало помнит, навечно хранит в глубинах своих все, что оно отражало — и если ночью, при полной луне, глядеть в него — то можно увидеть картины былых дней и ночей…
И!..
И однажды ночью, при полной луне, я увидел это соитье! Явно!..
Вот оно неясно мерцает, пляшет в перламутре павловского зеркала… Ой! Оно!
Я даже услышал хладный шепот Натальи и сахарийские, горячечные, бредовые, верблюжьи стоны Поэта!..
А потом я показал это Капе — и она тоже явно увидела эту бешеную сцену, схватку, бой, битву горящего Поэта и ледяной, равнодушно нагой, ослепительно, мраморно прекрасной его жены — из-за чего ревнивый, как горилла, Поэт и погиб…
А как иначе должен погибать Поэт?..
Поэт — это страсть, а страсть — это смерть!..
Да!
…И вот мы лежим с Капой у огня, а потом встаем и переплетаемся нагими опытными телами, и вдруг видим в зеркале Поэта и жену его, и мы с Капой содвигаемся, совпадаем, сопереливаемся, щедро перелистывая “Кама-Сутру” и повторяя сцены ярые, бешеные её — то стоя! То лежа! То согбенно! То сидя!..
И я шепчу, как пылкий Поэт: “Капа! Ты моя Кама-Сутра!” — и мы извилисто, находчиво — особенно Капа — меняем позы “Кама-Сутры”…
И я забывчиво шепчу: “Капа-Сутра… Ты моя любовь! любовь! любовь!..”
А она хладно, как Наталья, бормочет: “Профессор! вы моя любовь!..”
И я гляжу в зеркало и вижу, что мы уже в зеркале естественно иль кощунственно, но перемешиваемся, переплетаемся, путаемся вместе с Поэтом и Натальей — они так прямолинейны и небогаты, наивны в соитье; не то, что мы — люди высохшего XXI века — и вот мне уже чудится, что это Натали и мраморы живые хладные ее со мной переплетаются, переливаются, отзываются, а Поэт в зеркале яростно обвивает Капу-Сутру мою и сладко учится у неё, и умело повторяет, перенимает уроки её..
О Боже!..
Ужель от всех дев и жен моих осталось только это?..
Только сплетенье, исступленье, изнеможенье мечущихся тел, тел, тел…
Ужель от великого таинства любви осталась только Капа-Сутра моя?..
И наши хладные сцены соитья Смутного Времени у камина?..
И в павловском зеркале с давно усопшими Поэтом и его Женой?..
О!..
…Хотя я очень привязался к Капе и по-своему скучал, любил, жалел её…
Как и всех нас, несчастных советских человеков, с нашими маленькими дьяволиадами, нежданно попавшими в Большую Дьяволиаду Смутного Времени…
Но! но! но!..
Ужель от любви остался только нищий секс?..
И от океанской, царственно плывущей рыбы — осталась только рыба на сковороде, а потом лишь обглоданный скелет её?.. О!..
Да! Секс — это обглоданный скелет любви! да!..
И я печально вспомнил стихи Генриха Гейне:
…Не одна, вспылив сначала, мне сдавалась, ослабев…
Лесть и дерзость побеждали ложный стыд и милый гнев!..
Но! В блаженствах наслажденья прелесть чувства умерла!
Где ж вы, сладкие томленья? Робость юного осла?..
Где ж вы, сладкие томленья? Робость юного осла?..
А?..
…Но вот, однажды, когда мы с Капой терзались нагие у огня, камин выстрелил, и горящий уголек метко угодил, прилип, пал на мой алый ствол нагой, воспаленный в предвкушении праздника, расцвета, бенефиса в лоне-гнезде Капы…
И два огня столкнулись, и моя плоть стала ареной этого поединка, этой огненной, алой встречи…
Боль-резь ожога сокровенного превзошла боль-сладость соитья близкого…
Уголек горящий алый прилип, присох к алой доверчиво обнаженной ягоде моего фаллоса и не уходил…
От этого адова жженья я даже потерял на миг сознанье и наго сел на шкуру волка памирского у подножья нагой Капы…
У нее тоже были волосатые ноги, но, конечно, не такие, как у моей Гули, Гули, Гули…
…Гуля, Гуля, где ты?.. Ты ждешь меня?..
О Боже…
В тяжелые минуты я всегда вспоминал её…
Я понял, что это Господь послал мне предупреждающий знак — этот огненный уголек между ног…
О!..
…Прошла неделя вьюговейного, метельного ноября…
Я спал, дремал, витал в кресле моем около камина тлеющего…
Вместе с коралловой подругой моей…
И опять стихи пылкого редкого друга поэта Z, который иногда посещал меня, явились мне…
Сам поэт давно забыл их, он был щедр на забытье и забвенье, но я помнил эти заметенные снегом строки…
…В метели мягкие, ноябрьские — все люди вдруг родными кажутся,
Ведь все ж промерзшие, ведь все ж несчастные…
У церкви нищие в снег улыбаются…
А,может, выйдет вдруг из снежной россыпи —
Тот Человек с Креста гвоздями пролитый?
Он за углом, за тем — и в лицах кружащихся
Его смирение и вечность чудятся –
Босой стоит Он в сугробах лютых
И тянет руки к прохожим людям…
Но!..
Я вдруг вспомнил про смертельный чемодан черешенных Эф, которых я продал на рынке…
Осталась одна неделя…
И Эфы начнут смертельный исход свой из обреченных человеков…
Что будет?..
Что-то мне стало страшно…
Я уже решил, что в эти дни уеду на Кипр, где еще тепло, и солнечно, и бредово…
А оттуда поеду к Стене Плача и к могиле друга моего Боруха Мойшезона…
Преступник бежит от места преступленья, и я хотел бежать…
И еще: я люблю кипрские нагорные, медовые монастыри, обвитые тучными, лазоревыми, приморскими виноградниками…
И еще: я люблю веселое, греческое, первозданное, виноградное, курчавое Православие…
Я устал от бесконечной русской Голгофы на бескрайних снегах, снегах лютых…
Конечно, алые гроздья крови бесконечных, нескончаемых русских святомучеников на алмазах, жемчугах, на перлах русских снегов — это Великая Вселенская Картина…
Это Великий Белоснежный Крест!.. Крест для целого народа!..
Но я устал, и хочу кротко сидеть в пыльном винограднике, и пить младое, курчавое вино, а потом в придорожной кувуклии, часовенке, пещерке горной, самодельно, виновато молиться и счастливо, убого рыдать — и от молитвы, и от вина…
Прости, Господь, мя, мя, убогого мя…
Спаси, Господи!..
Быть может, Господь необъятно любит человеков и воскресит не только трезвых и убиенных за Него, но и хмельных, и безответно, безжертвенно любящих Его?..
Не знаю, не знаю…
Но ведь сказал Господь после Воскресенья женам-мироносицам: “Радуйтесь!..”
И я радуюсь с бедным вином моим…
И еще я решил, что возьму с собой на Кипр Капу, потому что с ней было пустынно, телесно, легко, безмолвно и радостно…
Она — вино мое…
Капа — вечнотекучий, самый круглый сладчайший в мире персик! Персик!..
А разве жена не должна быть таковой?..
О Боже!..
Но что-то я медлил с Кипром и спасительными монастырями его…
Быть может, убийцу всегда тянет на место преступленья?..
И мне хотелось быть рядом с жертвами?..
Уже неделя осталась…
Уже эфы готовятся к исходу…
Но!
Но всё чаще мне являлся колоритный Генералиссимус Хасанхан…
Я словно забыл его лютые слова: “Иначе домик ваш сожжем… Пытать будем утюгом… Зачем вам горячий, неудобный утюг, профессор?..”
Но я вспоминал его последние слова: “Хватит босым ходить по снегу… Я поставлю вас на икру и рыбу… Тысяча баксов в месяц…”
О Боже!..
Еще не поздно спасти его…
Операция на желудке — и изгнанье уже изготовившейся к прыжку на сердце змеи…
А если он расскажет всем?..
И великая священная тайна божественной Эфы станет прахом, блудом журналистов, отжившей чешуей змеи?..
Айе!..
Я бился в сомненьях…
Но потом решился…
Я решил поехать на рынок и открыть тайну Хасанхану…
Только ему одному!.. Да он и побоится предупредить всех остальных…