Марина Голубицкая - Два писателя, или Ключи от чердака
— Ну что, вы довольны? — спросила я Горелова со Смирновым, заставляя себя поднять глаза.
Я стояла у доски со скособоченной шеей и выгнутым левым бедром, я боялась услышать про зверства милиции. Что–то такое, что студенты видели, а журналисты не разузнали.
— А как же, Ирина Борисовна, теперь вся страна про нас знает. И по телеку крутят, а так бы всем было по фигу.
Страну действительно потрясли свердловские события. В те же дни в Лужниках в межэтнической драке убили азербайджанца, его гроб пронесли на руках по Ленинскому проспекту, но это мало кого взволновало. Газеты писали об избиении безоружных екатеринбургских подростков. Несколько дней подряд на экранах красовался один и тот же кадр: заслоняющий почти все пространство милицейский щит с дырочками, фрагмент Белого дома, толпа студентов.
27
Я рассказываю Ларисе, как долго и мучительно болела моя шея. Точно вживили в нее вражий позвонок, центр боли, генератор кошмара.
— Я даже Войцеховскому звонила! Три месяца спать не могла. Пока не нашла массажиста, буддиста, он, наверное, мне в позвоночник втер свой буддизм. Внушил, что это не мои проблемы.
— Конечно, не твои. И о квартире тебе думать не надо. Думай о духовном, о творчестве.
— Что ты имеешь в виду?
Мне снова хочется верить, что сейчас меня научат жить. Раньше желающих было меньше. Я приходила в садик за Машей, воспитательница радовалась: «А нас недавно фотографировали!» — и выносила фотографии перепуганного ребенка с казенной куклой и чужим бантом на голове. Три жутких цветных фотографии, одна для себя и по одной для каждой бабушки, пробивали такую брешь в моем бюджете, что покупку пластмассовой хлебницы приходилось отложить до аванса, того аванса, который Леня отдаст за собрание Бунина. Наверное, тогда я выглядела одухотворенно, тогда никто не спасал мою душу. А сейчас… Я вызываю по объявлению сантехника, он говорит, что нельзя жить заботой о земном благе, и приглашает меня в секту адвентистов седьмого дня. Кардиолог, расшифровывая ЭКГ, рассуждает о карме и астральных телах. Грузчик из мебельного приносит «духовные картины». Сегодня, правда, я сама перепутала жанры. Хочу, чтоб звезды разбирались в квартирном вопросе, а звезды–то ждут, что я займусь творчеством… Лариса закуривает.
— Извини, не могу без сигареты. Когда Чин собирался стать священником, я все думала, как буду бросать курить. Попадье же курить не пристало… — она с удовольствием затягивается. — Ты знаешь, что у него был православный период? Мы даже венчались в церкви.
Любопытно, она всем рассказывает про Чмутова или я плохо скрываю свой интерес.
— …Может, ты будешь рисовать или ставить любительские спектакли. У нас знакомая в сорок лет вдруг стала песни писать. А какие романсы! И голос полетный, как у Лины Мкртчан. Чин хочет найти ей спонсора. Это сестра Родионова, Лиза.
— Лиза Каплан?! Ей же лет пятьдесят.
— Сорок три, это она так выглядит. Чин считает, она талантливее своего брата…
Тусовочное прозвище Чин — из той жизни, когда он снился не мне и ходил по морозу в шортах. ЧИН, Чмутов Игорь Натанович. Обаятельная у него жена. И какая–то… Не сухая, нет, но… как желудь. Будто знает, зачем живет.
— Мы подумываем насчет литературного кафе, это моя идея. Открыть кафе, где поэты читали бы свои стихи, собирались бы писатели, художники. Может, и я себя еще проявлю.
— Ты хочешь еще себя проявить?!
У нее три сына: старший — студент и два чмутовских. Мне казалось, выйдя замуж за Чмутова, она вполне себя проявила.
— Я все время говорю Игорю, что в старости буду писать мемуары. Я ведь в детстве вундеркиндом была! У меня была книга очерков, благополучная жизнь и муж–бизнесмен. Я все бросила ради Игоря, это мне наказание за гордыню.
Какое лучезарное личико…
— Я уговариваю его роман написать. Ему скоро тридцать семь, а у него даже трудовой книжки нет! Тридцать семь лет, опасный возраст. Тридцать семь с половиной особенно. Если не следовать своему призванию, все что угодно может случиться, даже смерть. У тебя что–то случалось в этом возрасте?
— У меня?.. — я подсчитываю, холодея. — Самое страшное. Мы как раз тонули. Всей семьей. Был август… нет, мне было чуть больше, а Лене…
— Ну, тем более, вы же ровесники! — она удовлетворенно кивает. — Значит, жили не так, согрешили, зла пожелали кому–нибудь.
— Да что ты, Лельке было всего полтора, Леня только купил машину…
— Вот видишь, купил машину. Он ведь пишет стихи?
— Ну и что? Не за счет стихов же он живет!
— А Чин, представь, только так и живет, представь: только так! Пьюбис взял его в школу — это впервые, впервые он на службу ходит. Он пытался после института работать — в сельской школе. Только представь, Чин — в средней школе! Он не смог, он сбежал, оставив записку. Трудовую там и бросил, армию предпочел. Ирина, он же никуда не вписывается, всех пугает. Он о мухоморах всюду кричит, а я сама их пью, как антираковое, по капельке… С нашей–то экологией… Я похожа на наркоманку?
— Нет, что ты! Ты — не похожа.
Она выглядит очень пристойно, и голос мелодичный — ей бы на радио выступать. Или на телевидении, она хорошенькая.
— Игорь меня от стольких комплексов избавил! Все мои тайны всему городу рассказал. И мне о всех своих любовницах, представляешь? Ему, бедняге, еще ни разу девственница не попадалась!
Мне не хочется заглядывать в их постель.
— А что у меня на личном фронте? — спрашиваю.
— Смотри–ка, — она разглядывает чертежик, — у тебя пик сексуальной активности. Будь осторожней.
Куда уж осторожней, думаю. Слаще того поцелуя во сне ничего не будет.
28
Весь вечер, вплоть до постели, я надоедаю мужу рассказами о Ларисе.
— Она варит Чмутову траву, а к ней ничего не липнет! Какая осанка… Мы с ней совсем разные.
— Не догадываешься, почему? — он пробирается под мое одеяло. — Почему ты все время заляпываешься? Куда–то лезешь?
— Кто к кому сейчас лезет? Ну, Ленька! Ты хочешь сказать, что я такая из–за твоей могучей спины.
— Из–за моего могучего всего. Я помог тебе сохраниться.
— Сохраниться… С нашим–то обжорством… Она тоже троих родила, а посмотри, какая стройная!
— Вот уж кто меня ничуть не привлекает! Зачем мне стройная? У меня вот что есть. И это, и вот это…
— О, господи! Погоди. Ну, не трогай! Я хотела рассказать про гороскоп…
— Свет включить? Бумаги достанем?
— Леня, ну когда мне еще с тобой поговорить!
— Говори–говори, я весь внимание, — он усаживается, скрестив руки на животе. — Только недолго, а то я засну.
— Она сказала, что в тридцать семь с половиной лет случаются катастрофы. А мы как раз тонули. Представляешь?
— Да уж… Но ведь не все же тонут.
— Те, кто духовно не развивался…
— В тридцать семь? Александр Сергеевич Пушкин, например…
Леня решительно на меня наваливается. Я пытаюсь освободить нос. Зачем я вообще болтала! Теперь он меня не подождет, рассердился, устал уже ждать. Теперь или ссориться или… Я срочно пытаюсь что–то нафантазировать. Я молоденькая проститутка, а он старый аристократ. Я его обслужу, еще бы руки освободить. Или ноги. Освободить бы хоть что–нибудь… Нет, на старого аристократа это мало похоже. Нетерпеливый подросток. Крупный такой, пыхтит прямо в ухо — ничего, мы сейчас с этим справимся. Я томная тридцатипятилетняя дамочка, а он неопытный, шестнадцатилетний. Лето. Дача. Дом, как у мамы. Там через дом родители Пьюбиса. Странно, я Пьюбиса там не видела никогда. Пьюбис с Чмутовым парились в бане. Зимой. Мне Майоров сказал. Пьюбис с Чмутовым. С Чмутовым? С Чмутовым… С Чму–у–утовым. С Чмутовым, с Чмутовым… С Игорем. Надо же… Все.
29
Теперь я читаю его книжку, как разведчик. Ищу хоть что–нибудь «про любовь», не встречаю и с надеждой приступаю к роману, к конспекту романа, как он его назвал. Герой конспекта, писатель Омутов, долго стоит перед зеркалом, выбирая имидж: пальто, хайратник, перо за ухо, затем отправляется ошарашивать трамвайных пассажиров. Он гуляет якобы по Перми, но я, пермячка, не узнаю родного города. Он описывает улицы Свердловска, кружит и кружит в окрестности моего дома: в редакции, на рынке и на площади — мне никогда не хотелось здесь гулять.
Я впервые прилетела в Свердловск с трехнедельной Машей, Леня заканчивал аспирантуру, я спряталась к маме под крыло. Не так много я сделала в жизни поступков, ради которых хотела бы повернуть время вспять. После полнокровной московской юности запереть себя в чужом городе, в суетливых днях одинокого, какого–то надрывного материнства… Я не знала здесь ни домов, ни названий улиц. Родители переехали лишь недавно и перед работой всякий раз обсуждали маршруты — папе нравилось объяснять, как ходят трамваи. Я слушала эти разговоры, как рассказы о дальних странах. Однажды, совсем уж затосковав, я вырвалась за пределы двора и с коляской пошла на проспект, пусть ребенок подышит городом. Был теплый июльский вечер, зажглись фонари. Из кинотеатра выходили люди, распространяли запах духов и сигарет, прищуривались, озирали реальную жизнь, окликали своих. В них постепенно угасал просмотренный фильм, как гаснет в кинозале надпись «Выход». Я попыталась затесаться в толпу, прислушаться к разговорам и смеху, я постояла на остановке. Освещенные окна трамваев подрагивали, казались мне чередой заманчивых кадров…