Иван Шевцов - Любовь и ненависть
После этого адмирал предложил мне сесть и сам сел. Сначала он посоветовал, с чего начать работу в новой должности, и совет этот для меня оказался неожиданным:
— Начните с определения взаимоотношении с подчиненными. Да-с, с первой же минуты. Иначе будет поздно. Особенно важно это для вас: вчерашние ваши товарищи, равные с вами по должности, — сегодня уже ваши подчиненные. Вчера вы для них были Андрюша, а сегодня — Андрей Платонович, товарищ капитан третьего ранга. Вот так-с.
Сидели мы долго. Не желая отнимать у него время, я дважды пытался уйти, но всякий раз он задерживал меня. Наконец спросил, почему я не обзавожусь семьей. Я смутился и ответил что-то невнятное.
— Не думаете ли вы подражать Нахимову? — сказал он, испытующе взглянув на меня сбоку. — Не следует. Павлу Степановичу можно подражать во всем, только не в семейных делах. Не советую. Без семьи человек сирота. Да-с, сирота, если хотите.
Говорил он решительно, но не очень уверенно, словно высказывал мысль, не додуманную до конца.
Я слушал его и думал: почему же в самом деле я до сих пор один? Потому ли, что таков мой характер? Потому ли, что я за время службы на флоте не встретился с женщиной, которую мог бы назвать женой? Или потому, что много лет назад увидел стройную синеглазую девушку и с тех пор не могу забыть ее?
Мне бы хотелось просто и доверчиво высказать все адмиралу, но я не мог этого сделать потому, что он был отцом той самой девушки, и потому, что теперь она жена человека, с которым я вместе учился.
На дворе морозило. Под ногами звонко скрипел снег. Блеклые звезды не мерцали, а казались застывшими блестками-снежинками, освещенными таинственным светом невидимой луны. В домах топили печи, и дым тянулся вверх прямыми неподвижными столбами, подпиравшими небо, где украдкой скользнул луч прожектора. Я посмотрел вверх и сразу понял свою ошибку. Это был не луч прожектора. Это было северное сияние — таинственное и прекрасное чудо природы, краса Заполярья, никогда не перестающая волновать даже здешних старожилов.
Сверкнув сначала маленьким игривым солнечным зайчиком, оно вдруг выросло, приобрело совершенно иную, уже совсем определенную форму громадной ленты, сотканной из миллиардов светящихся различным светом иголок. И лента эта извивалась змеей, переливалась невиданными оттенками, подчиняясь какому-то очень правильному и красивому ритму. Казалось, каждая иголочка в отдельности двигалась по горизонту, но двигалась не в беспорядке, а в строгом соответствии с движением других, таких же светящихся сказочным светом искорок-иголок. Мне подумалось, что вот такое дивное явление во всей его натуральной величавой красоте нигде не увидишь: ни в Москве, ни в Крыму, а только здесь, на Севере. Можно, конечно, написать на холсте нечто подобное, можно заснять в кино, но это все же будет лишь слабая копия, весьма далекая от неповторимого оригинала.
Я любовался, как в детстве любовался когда-то радугой, хотя то были просто застывшие и уже знакомые, не однажды виданные мною краски. А этих я не встречал в жизни — с такими оттенками, подвижные, игристые.
Раньше меня нисколько не беспокоили моя некрасивая внешность, грубые, неуклюжие манеры. Теперь мне все чаще приходилось досадовать на самого себя.
Так я думал теперь, глядя на два круглых белых фонаря у входа в клуб офицеров. Оттуда доносилась музыка. На афише большими буквами только одно слово: "ТАНЦЫ".
А может, зайти? А вдруг она там, ведь сегодня у меня день сюрпризов. И северное сияние, говорят, светит на счастье.
Впрочем, кто это она?
Однажды здесь, в Завирухе, — это было тоже на танцах — я увидел девушку, на которую нельзя было не обратить внимания. Она выделялась из всех. И что удивительно, ничем не напоминала Ирину, напротив — полная противоположность ей. Черная пышная коса, тонкие неправильные, но очень милые черты лица, большой лоб, небольшой рот. Вот и все, что запомнилось. Она была ростом ниже Ирины и немножко плотней.
Не танцевала. Стояла у стены и кому-то с легкой безобидной издевкой улыбалась. Казалась очень молоденькой, лет восемнадцати, а может, и того меньше.
Исчезла неожиданно. Больше я ее не видел, хотя встретиться в нашей Завирухе не мудрено — это не Ленинград. Мне хотелось встретить ее еще. Но тщетно. Первое время я не то чтобы зачастил в клуб офицеров, но бывал там чаще обычного. А потом решил: это, очевидно, дочь какого-нибудь офицера, приезжала на время и снова улетела в теплые края. Да к тому же совсем еще ребенок.
На этот раз ее не оказалось на танцах, и я, побыв там недолго, пошел на корабль.
Вестовой подал мне письмо. Это был новый сюрприз. Письмо от земляков Богдана Козачины, в котором не очень грамотно и очень неясно излагалась жалоба на старшину второй статьи. Чем-то он обидел своих земляков во время отпуска и "опозорил высокое звание советского моряка". Под письмом стояли четыре каракули, долженствующие обозначать подписи жалобщиков. Ни одну из них невозможно было разобрать.
Ох уж этот Козачина! Что он там мог накуролесить?
Вызвал его.
— Вы докладывали, что отпуск провели без замечаний?
— Так точно. — Взгляд откровенный, совсем не плутоватый, но немного озадаченный.
— А в селе с земляками никаких инцидентов не было?
— Инцидентов? Никаких, честное слово, товарищ командир, можете кого угодно спросить.
— А как понимать вот это? — Я подал ему письмо.
Он быстро пробежал его, добродушно рассмеялся, облизав языком крупные губы, сказал совсем не оправдываясь и успокоившись:
— Это так. По злобе Юрка Стадник написал. Его работа.
— Значит, что-то было?
— Да ничего не было, товарищ командир. Я им о флоте рассказывал — о Струнове, потом еще случай, а они не верят, говорят «заливаю». Это про корабль, когда он попадает носом и кормой на гребни волн и ломается под собственной тяжестью. Был же такой случай?
Он жестикулировал и морщил переносье, а в глазах играли лукавые огоньки. Но я спросил по-прежнему строго:
— И что же?
— Они не верят, а сами слушают с интересом. Придешь в колхозный клуб, ребята пристанут: сочини что-нибудь, уж больно у тебя все складно получается, как в книжке. Меня зло брало: выходит, вру.
— И вы подрались?
— Да что вы, товарищ командир! — Он потер свой большой обветренный нос. — Нет, просто случай такой подвернулся. Мать мне говорит: отнеси кошку к сестре в Новоселки. Сестра в соседней деревне замужем. А мне что, делать все одно нечего — сунул кошку в корзину, морду тряпкой прикрыл, чтоб она дорогу назад не запомнила, и понес. А навстречу Юрка Стадник, "Здорово, — говорит, — моряк. Ну-ка сболтни что-нибудь такое подводное". Я говорю: "Пошел к черту, некогда мне с тобой лясы точить". — "Ты куда спешишь?" — "В Новоселки", — говорю. "А в корзине что шевелится? Живность какая-то?" — "Обыкновенная кошка". — "А что, в Новоселках кошки перевелись?" — "Да, — говорю, — на сегодня, считай, ни одной не осталось". — "Куда ж они подевались?" — "А туда, где и моя через полчаса будет, — в сельмаге. Привезли сто пар резиновых сапог — на кошек дают. За каждую кошку — сапоги". — "Да ну?!" — "Вот тебе и ну! Тут не до трепа, спешить надо, а то как пронюхают — расхватают в один миг".
Смотрю, Юрка шагу прибавил, а через полчаса все наше село всполошилось из-за кошек. Всех переловили. Бабы с кошелками в Новоселки как угорелые мчались — за сапогами. А в Новоселки дорога через деревню Пронцевку. Там видят — паломничество. Спрашивают: "Вы куда это сломя голову?" — "В сельмаг, сапоги на кошек дают". А сами — бегом, бегом, чтоб, значит, не опоздать. Пронцевские видят такое дело — давай тоже кошек ловить: дурной пример заразителен. Началась целая катавасия: две деревни притащили в сельмаг больше сотни кошек. Настоящий кошачий базар получился, — может, единственный за всю историю. Продавец глаза таращит: "Вы что, сдурели все сразу? Или я сам рехнулся?" И за усы себя дергает. А бабы на него: давай сапоги — и баста! Смеху было! Наконец поняли, что над ними подшутили. С досады повыбрасывали кошек: надо было на ком-то зло сорвать. Кошки поразбежались по всем Новоселкам, мяукают. Пронцевские на наших баб набросились, — дескать, это они смуту устроили. А наши сами не знают, кто первым панику поднял. А потом доискались. Как пришли домой, так первым делом Юрку к стенке приперли. Тот видит — дело плохо: изобьют рассвирепевшие бабы. И всю вину на меня свалил: мол, Богдан первоисточник паники. А я при чем? Я ни при чем: сам же просил — сболтни, я и сболтнул.
— Выходит, это Юрка написал письмо?
— Может, и не он. Пожалуй, что не он. Скорей всего, Гапа Пилипенко. Только она не из-за кошек. Там другая причина. — Богдан смущенно повел глазами и замялся.
— Что за причина?
— Да ничего такого. Личное у нас. Другая кошка между нами пробежала.
Посмеялся я, вспомнил свое деревенское детство и отпустил Козачину. Ну что с ним поделаешь — такой уж он есть.