Давид Гроссман - См. статью «Любовь»
Вассерман поражен. Он вновь размышляет о том, откуда у Исава берутся столь глубокие мысли о природе искусства. Неужто возможно, что именно здесь они впервые в жизни пришли ему в голову?
— Эт!.. Ведь я хранил эти самые слова в глубине своего сердца.
Но и он не в силах угадать, почему Найгель, несмотря ни на что, настаивает на продолжении. Слабым, полным тревоги и сомнения голосом возвращается он к своему повествованию. Оказывается, он «перенес сюжет» на территорию варшавского зоопарка. Того самого «Зоо», где они с Сарой провели столько прекрасных незабываемых часов. Найгель, у которого досада и сердечная горечь изъязвили и отточили язык, замечает с сарказмом, что цель этой перемены, как видно, «заманить нас с обычной твоей еврейской хитростью в маленькую назидательную притчу о людях-оборотнях, временами превращающихся в диких зверей, а временами вновь обретающих человеческий облик. Да, Вассерман?». Вассерман отрицает такой злокозненный умысел, точно так же, как отказывается согласиться с утверждением немца, что рассказ, действие которого происходит в зоопарке, может быть рассчитан разве что на детишек младшего возраста. Он уже бойко представляет коменданту новый перечень ролей на новом месте: Фрид — врач-ветеринар, Отто — директор зоосада, Паула заведует всей административной частью и управляет сложнейшим хозяйством учреждения, а заодно присматривает за порядком в доме у Отто и Фрида.
— А остальные?
— Служащие зоопарка, разумеется! Ведь постоянные работники с началом войны были мобилизованы либо в армию, либо на прифронтовые работы!
Найгель успевает только вымолвить невразумительное «ха!», как сочинитель перебивает его и принимается во всех подробностях описывать непомерно учащенный пульс младенца (тоже, как мы уже слышали, перенесенного по воле автора в зоопарк) и заставляет Фрида вновь и вновь проверять его состояние. Мне уже ясно, что задумал Аншел Вассерман, — с нетерпением дожидается он нового, вполне естественного замечания Найгеля:
— Минуточку! Разве ветеринар может что-нибудь понимать в младенцах? — которое тут же позволит ему поведать немцу необыкновенную историю Паулы, подруги жизни Фрида.
Именно в тысяча девятьсот сороковом году Паула почему-то твердо решила, несмотря ни на что, родить ребенка, да, представьте себе! — и наполнила весь дом бурной жаждой материнства и бесконечными сладкими разговорами о маленьком трогательном существе, которое изменит и украсит их жизнь, но в то же время и разного рода тревогами и сомнениями, например, кормить ли их будущего сыночка грудью, или предпочтительней давать ему бутылочку. Даже мягкие теплые пеленки приготовила Паула, на уголках которых вышила фигурки весело резвящихся и кувыркающихся малышей. Да, она сделалась творцом одного ребенка, превратила тело свое в поле битвы с матерью-природой, с ее безжалостной тиранией и узостью мировоззрения. И, несмотря ни на что, невзирая на предупреждения некоторых врачей, которые рекомендовали ей поберечься и не рисковать, предостерегали ее и даже насмешничали за ее спиной, не прекратила Паула верить в свой талант, в великую силу созидания и главное — в свою правоту.
— И обнималась, должен я тебе сказать, и миловалась с Фридом при любой возможности и в любое время, и днем и ночью, никого при этом не стыдясь и ничего не опасаясь. Отто сообщил нам тут: «Мы натыкались на них на каждом шагу, заставали в любом самом неподходящем месте, да, именно так, обнаруживали их то в стогу сена, приготовленного для слона, то между подгнившими кочанами капусты на овощном складе, то в опустевшем после гибели крокодила бассейне, то просто на лужайке, и даже у меня в комнате, в моей собственной постели! Что делать? Любовь лишила их разума, как говорится, ужалила в задницу, и им было уже наплевать на весь белый свет!» На что Фрид заметил, насупившись: «Это не я, это она! Жена, которую дал мне Господь, она дала мне яблоко с дерева, и я ел». Опять же, герр Найгель, — продолжает Вассерман, — Отто поясняет нам тут: «Вначале это было не так уж приятно. Да, я должен сказать тебе, Фрид (так он изложил свои мысли — в такой форме, будто обращается к одному только Фриду), если уж зашел у нас теперь об этом откровенный разговор, — ибо кто бы поверил, что сестра моя Паула вообще способна думать о мужчинах и о любовных играх?.. Я и представить себе не мог, что подобные глупости могут завестись у нее в голове. Да еще в таком, скажем прямо, не слишком уж юном возрасте — когда ей было… Когда мы уже и счет потеряли ее годам! Но что? После нескольких недель мы начали понимать, что она просто заразилась вдохновением и отвагой других наших здешних мастеров искусств, всей этой нашей новой команды, хотя вначале, подобно тебе, Фрид, Паула протестовала против их присоединения к Сынам сердца. Ну да, заразилась от них и обнаружила в себе этот особый дар, стала пробовать, как говорится, свои силы в этой области, и тогда это перестало казаться нам столь уж ужасным и возмутительным, наоборот, мы почувствовали, что во всяком месте, где вы с ней… Ну, ты сам понимаешь, что я имею в виду… Во всяком таком месте как будто пролили вы на землю святую воду и изгнали из наших пределов злого духа, и я знал теперь наверняка, что сад наш охраняется той силой, которая превосходит все прочие силы, — силой жизни и созидания». Это Отто так сказал Фриду.
Найгель молчит.
Вассерман:
— Действительно так, герр Найгель, ведь только Сыны сердца это видели, и только их взорам открывалось это рвение, и не было случая, чтобы застигли наших влюбленных за этим делом молодчики из отрядов твоего друга, который распоряжался тогда в Варшаве, этого верного ученика и помощника самого господина Гиммлера — запамятовал я теперь его имя и звание… Да, не было случая, чтобы кто-нибудь посторонний застал их на месте преступления. И почему говорю я тут о преступлении? Ведь когда опубликовали все эти строгие указы и постановления, запрещавшие евреям публично исповедовать свою веру, то и действия Фрида и Паулы можно было рассматривать как отправление религиозного культа — ну да, ведь это именно то, что они совершали!
Найгель по-прежнему хранит молчание. Смотрит на Вассермана и никак не реагирует на его занимательный рассказ. Лицо его расслаблено, и рот слегка приоткрыт. Вассерман пользуется моментом и снова приводит слова Отто, сочувствующего «несчастному нашему Фриду, у которого почти кончились силы».
— Да, да, — подтверждает Фрид, собственной персоной выступающий из-за спины Вассермана, — мне ведь, если не ошибаюсь, уже стукнуло тогда пятьдесят семь, а Паула была на два года старше меня.
— И так, — продолжает Вассерман, — в течение по крайней мере двух лет, день и ночь, настойчиво, с огромным усердием! — любили эти двое друг друга.
— И не исключено, пан Фрид, — без приглашения вступает в беседу господин Едидия Мунин, — что ты побил даже мои рекорды! — И с усмешкой выпускает изо рта струю нестерпимо вонючего дыма от «сигары», которую курит, ведь эти «сигары» он набивает сухими катышками всяких жвачных и прочих животных, проживающих в зоопарке. Глаза его при этом хитро поблескивают за стеклами двух пар очков.
Возможно, именно мерзкий запах этой «сигары» заставляет Найгеля наконец-то очнуться от столбняка.
— Что ты несешь? Что это за чертовщина? — прерывает он болтовню Вассермана возмущенным начальственным жестом, сопровождаемым отрывистыми лающими возгласами. — Я ничего не понял! Сейчас же немедленно объясни: какое вдохновение? Какие рекорды?
Вассерман увиливает от прямого ответа и предоставляет господину Мунину выпутываться из щекотливого положения.
— Господин не понял, что я имел в виду, говоря «мои рекорды»? — бесстрашно вопрошает Едидия Мунин. — Тут и объяснять-то нечего, герр Найгель. Я имел в виду, что в любви — как на молитве, а в молитве — как в любви. Ведь сказал же рабби Лейб Меламед из Брод, что в час молитвы желательно представить себе, будто женская сущность стоит перед тобой, и тогда достигнешь, как известно, высшей ступени вдохновения.
Найгель:
— Я вижу, говночист, ты опять пытаешься заморочить мне голову этой своей еврейской порнографией.
Мунин (прикрывая Вассермана собственным телом):
— Упаси Бог, герр Найгель, не ищите тут осквернения, а прозрите очищение и служение. Вознесение всех помыслов. Человек должен служить Всевышнему с пылкой, неутолимой страстью, подобной той, что проистекает как раз от гибельных вожделений, от коварного начала, — так учит нас проповедник из Межерича, а он-то, можно сказать, на собственной шкуре познал, что это такое — гибельные вожделения и коварное начало…
Найгель воздевает обе руки к потолку, а может, к небу — то ли в отчаянье, то ли с издевкой, и тем самым впервые открывает нашим взорам два больших неприличных пятна у вспотевших подмышек: