Гюнтер Грасс - Собачьи годы
— Членство в НСДРП или в одной из ее организаций?
— Несколько месяцев в штурмовиках, так, скорее из озорства и вроде как шпионом, чтобы разузнать, что творится в этой их лавочке, и еще потому что один мой дружок…
— С какого по какой?
— Говорю же, мистер Брукс, несколько месяцев: с августа тридцать седьмого по февраль тридцать восьмого. А потом они меня выставили, с судом чести и все такое, за неповиновение.
— Номер отряда?
— Будто я помню! Состоял-то совсем недолго. И все только потому, что лучший мой друг был наполовину еврей, и я его от этой шайки… А кроме того, этот мой дружок считал… Хорошо, отряд номер 84, Лангфур-Северный. Относился к стандарту 128, шестая штурмовая бригада, Данциг.
— Как звали этого друга?
— Амзель, Эдуард Амзель. Художник был. Мы, что называется, вместе росли. Бывал, правда, со странностями. Декорации делал для спектаклей, механические. Или вот, к примеру, обувь и одежку только ношеные надевал. Ужасно толстый был, но пел замечательно, и вообще мировой парень, честно!
— Что стало с Амзелем?
— Понятия не имею! Мне же пришлось ноги уносить, раз уж меня из штурмовиков-то поперли. Потом повсюду узнавал и спрашивал, у Бруниса, нашего бывшего учителя словесности…
— Теперешнее местонахождение учителя?
— Бруниса-то? Погиб, наверно. Его в сорок четвертом в лагерь упекли.
— В какой лагерь?
— В Штуттхоф. Это под Данцигом было.
— Последнее и предпоследнее воинское подразделение?
— До ноября сорок четвертого: 22-й зенитный полк, батарея Кайзерхафен. Затем приговорен за оскорбление вождя и подрыв боевого духа войск. Разжалован из фельдфебелей в рядовые и переведен в штрафной батальон на разминирование. 23 января сорок пятого перешел линию фронта и сдался в Вогезах 28-й американской пехотной дивизии.
— Другие наказания и взыскания?
— Да полно, мистер Брукс. Значит, во-первых, эта история в штурмовиках, потом, примерно год спустя, я уже был в Шверине в театре, досрочное увольнение за оскорбление вождя и тому подобное; потом я перебрался в Дюссельдорф и там время от времени подрабатывал на радио в детском вещании, а попутно поигрывал в кулачный мяч в клубе «Унтерратские атлеты», вот двое из этих атлетов на меня и настучали: арест, следственный изолятор, полицейский президиум на Кавалерийской улице, ежели вам это о чем-нибудь говорит. Там они меня отделали по первое число, аккурат для больницы, и если бы война вовремя не подоспела… Ах да, еще историю с собакой чуть не забыл. Это было в августе тридцать девятого…
— В Дюссельдорфе?
— Да нет, мистер Брукс, уже снова в Данциге. Мне же пришлось добровольцем записаться, иначе бы они меня… Торчал в бывших полицейских казармах в Верхнем Штрисе, и тогда-то со зла и вообще потому что всегда был против, отравил пса, овчарку.
— Имя пса?
— Харрас его звали, это был пес столярных дел мастера.
— Особые обстоятельства, связанные с псом?
— Это был племенной кобель, так это называется. И в году тридцать пятом или в тридцать шестом этот Харрас зачал пса по кличке Принц, — все так и было, не сойти мне с этого места! — и этого пса подарили Гитлеру на день рожденья, и он вроде как стал — да и свидетели найдутся — его любимой собакой. А кроме того — и вот тут, мистер Брукс, дело приобретает сугубо личный оборот — Сента, ну, наша Сента, приходилась этому Харрасу матерью. В Никельсвальде — это в устье Вислы — она под козлами нашей ветряной мельницы ощенилась этим Харрасом и еще несколькими кутятами, когда мне только-только десять лет сравнялось. Потом сгорела. Мельница, я имею в виду. Но это была совсем особая мельница, наша ветряная мельница…
— Особые обстоятельства?
— Ну, в общем, ее еще называли исторической мельницей, потому как королева Пруссии Луиза, когда спасалась бегством от Наполеона, на нашей мельнице изволила переночевать. Красивая была немецкая ветряная мельница, на козлах. Построил ее мой прадедушка, Август Матерн. А он по прямой линии происходит от знаменитого героя-бунтовщика Симона Матерны, который в тыща пятьсот шестнадцатом был схвачен по приказу коменданта Ганса Нимпша и казнен в данцигской темнице; однако его брательник Грегор Матерн, простой подмастерье у цирюльника, уже в тыща пятьсот двадцать четвертом снова поднял народ на бунт, четырнадцатого августа это было, на доминиканскую ярмарку, за что его тоже того, потому как все мы Матерны такие, не умеем помалкивать, что в голове — то и на языке, даже мой отец, мельник Антон Матерн, который будущее умел предсказывать, потому что мучные черви ему…
— Благодарю, господин Матерн. Этих сведений достаточно. Завтра утром вам вручат документы об освобождении. Вот ваш обходной листок. Можете идти.
Сквозь эту дверь о двух петлях, чтобы там, на свету, сразу обомлеть от солнца: ибо на лагерном плацу все и вся — в/п Матерн, бараки деревянные и бараки гофрированные, уцелевшие сосны, доска объявлений, испещренная бумажками, два ряда колючей проволоки и терпеливый пес по ту сторону забора — все отбрасывают тени в одном направлении. Вспоминай! Сколько рек впадает в Вислу? Сколько зубов у человека? Как звали древних прусских богов? Сколько собак? Восемь или девять закутанных? Сколько имен еще живы? Скольких женщин ты? Сколько лет сиднем просидела бабка, прикованная к креслу? Что нашептали мучные черви твоему отцу, когда сын мельника спросил у мельника, как кое-кто поживает и если поживает, то чем занимается? Они нашептали, ты вспомни, вспомни, что он совсем осип, и тем не менее день-деньской садит сигареты одну за другой, без передышки. А когда мы играли биллингеровского «Гиганта» в городском театре? Кто исполнял роль Донаты Опферкух и кто играл ее сына? И что написал критик Штроменгер в «Форпосте»? Там было пропечатано, ты вспомни, вспомни: «Молодой и одаренный Матерн запомнился в роли сына Донаты Опферкух, которую, кстати, Мария Бергхеер сыграла с подкупающей грубоватой энергией; мать и сын, две незаурядные и неоднозначные фигуры…» Шьен — кане — дог — кион[337]! Я — отпущен. В кармане штормовки у меня бумаги, шестьсот марок денег, продуктовые карточки и даже дорожные карточки! В рюкзаке у меня две пары кальсон, три сорочки, четыре пары носков, пара американских армейских башмаков на резиновом ходу, две почти новые форменные американские рубашки, перекрашенные в черный цвет, офицерская шинель цвета хаки, неперекрашенная, настоящая штатская шляпа из Корнуэлла, фасон «джентльмен», два американских солдатских сухих пайка на дорогу, фунтовая коробка английского трубочного табака, четырнадцать пачек «Кэмела», около двух десятков дешевых брошюрок издательства «Реклам», все больше Шекспир, Граббе, Шиллер, полное издание книги «Бытие и время», еще с посвящением Гуссерлю, пять кусков превосходного мыла и три банки американской тушенки… Шьен, да я же богач! Канис, где твоя победа[338]? Гоу эхед, дог! Посторонись, кион!
Пешком, с рюкзаком за плечами, Матерн делает первые шаги по песку, который здесь, по внешнюю сторону лагерного забора, утоптан куда меньше, чем внутри. Все, что угодно, лишь бы не чувство локтя! Поэтому сперва к мельнику, но не поездом, пока что нет. Пес за спиной пятится и недоумевает. Камни, настоящие и воображаемые, летят в его сторону, отгоняя его либо на распаханное поле, либо обратно, вверх по дороге. Воображаемые камни его настораживают, настоящие он приносит: голыш!
Четыре километра по песку в направлении Фаллингбостеля Матерн проделывает в сопровождении неотвязного пса. Поскольку проселок петляет полями и не хочет, как надо бы, идти прямиком на юго-запад, Матерн гонит псину напрямик через поле. Кто согласится с тем, что на правую ногу Матерн ступает нормально, не сможет не признать, что на левую он припадает почти незаметно. Все это вокруг было когда-то районом войсковых учений, да так и останется во веки вечные: потрава полей. По сторонам начинается буроватый луг, постепенно сменяющийся лесочком. Встречная просека дарит ему хорошую палку:
— Проваливай, псина! Проваливай, безымянная тварь! Верный, как пес, убирайся! Проваливай, песье отродье!
Не брать же его с собой. Придется пожить без почитателей. Меня-то травили как могли. Да и что мне делать с этой тварью? Воспоминания освежать? Крысиный яд, часы с кукушкой, голуби мира и обделавшиеся стервятники, собаки христовы и еврейские свиньи, ничего себе домашние животные… Проваливай, пес!
И так до вечера и почти до хрипоты. От Остенхольца до Эсселя полон рот ругательств и проклятий, отнюдь не одной только собаке предназначаемых, но вообще всей этой собачьей жизни. На его родине, когда кого-то забрасывали каменьями, с земли поднимали не камни, а голыши. Вот они-то, равно как и комья земли вкупе с палкой, отгонят привязавшуюся животину и того, кто за ней стоит. Никогда еще пес, не желающий покидать того, кого он выбрал себе хозяином, не узнавал столько всего об отношении собак к мифологии; нет такого подземного царства, которое не стерегли бы его собратья; нет такой реки в царстве мертвых, из которой не лакала бы какая-нибудь псина; Лета, Лета, научи, как избавиться от воспоминаний? Не бывает ада без адового пса!